|
Николай Алексеевич Заболоцкий (24 апреля 1903, Казань – 14 октября 1958, Москва) 27 стих. Белая ночь [Я4м, ж] Гляди: не бал, не маскарад, здесь ночи ходят невпопад, здесь от вина неузнаваем, летает хохот попугаем. Здесь возле каменных излучин бегут любовники толпой, один горяч, другой измучен, а третий книзу головой. Любовь стенает под листами, она меняется местами, то подойдёт, то отойдёт... А музы любят круглый год. Качалась Невка у перил, вдруг барабан заговорил – ракеты, выстроившись кругом, вставали в очередь. Потом они летели друг за другом, вертя бенгальским животом. Качали кольцами деревья, спадали с факелов отрепья густого дыма. А на Невке не то сирены, не то девки, но нет, сирены, – на заре, все в синеватом серебре, холодноватые, но звали прижаться к палевым губам и неподвижным, как медали. Обман с мечтами пополам! Я шёл сквозь рощу. Ночь легла вдоль по траве, как мел бела. Торчком кусты над нею встали в ножнах из разноцветной стали, и тосковали соловьи верхом на веточке. Казалось, они испытывали жалость, как неспособные к любви. А там, вдали, где жёлтый бакен подкарауливал шутих, на корточках привстал Елагин, ополоснулся и затих: он в этот раз накрыл двоих. Вертя винтом, бежал моторчик с музыкой томной по бортам. К нему навстречу, рожи скорчив, несутся лодки тут и там. Он их толкнёт – они бежать. Бегут, бегут, потом опять идут, задорные, навстречу. Он им кричит: «Я искалечу!» Они уверены, что нет... И всюду сумасшедший бред. Листами сонными колышим, он льётся в окна, липнет к крышам, вздымает дыбом волоса... И ночь, подобно самозванке, открыв молочные глаза, качается в спиртовой банке и просится на небеса. 1926, 1958 Движение [Я4жм] Сидит извозчик, как на троне, из ваты сделана броня, и борода, как на иконе, лежит, монетами звеня. А бедный конь руками машет, то вытянется, как налим, то снова восемь ног сверкают в его блестящем животе. 1927 Ивановы [Я4жм] Стоят чиновные деревья, почти влезая в каждый дом. Давно их кончено кочевье, они в решётках, под замком. Шумит бульваров темнота, домами плотно заперта. Но вот все двери растворились, повсюду шёпот пробежал: на службу вышли Ивановы в своих штанах и башмаках. Пустые гладкие трамваи им подают свои скамейки. Герои входят, покупают билетов хрупкие дощечки, сидят и держат их перед собой, не увлекаясь быстрою ездой. А там, где каменные стены, и рёв гудков, и шум колёс, стоят волшебные сирены в клубках оранжевых волос. Иные, дуньками одеты, сидеть не могут взаперти. Прищёлкивая в кастаньеты, они идут. Куда идти, кому нести кровавый ротик, у чьей постели бросить ботик и дёрнуть кнопку на груди? Неужто некуда идти? О мир, свинцовый идол мой, хлещи широкими волнами и этих девок упокой на перекрёстке вверх ногами! Он спит сегодня, грозный мир: в домах спокойствие и мир. Ужели там найти мне место, где ждёт меня моя невеста, где стулья выстроились в ряд, где горка – словно Арарат – имеет вид отменно важный, где стол стоит и трёхэтажный в железных латах самовар шумит домашним генералом? О мир, свернись одним кварталом, одной разбитой мостовой, одним проплёванным амбаром, одной мышиною норой, но будь к оружию готов: целует девку – Иванов! 1928, 1958 Бродячие музыканты [Я4; Я3; м, ж, д] Закинув на спину трубу, как бремя золотое, он шёл, в обиде на судьбу. За ним бежали двое. Один, сжимая скрипки тень, горбун и шаромыжка, скрипел и плакал целый день, как потная подмышка. Другой, искусник и борец, и чемпион гитары, огромный нёс в руках крестец с роскошной песнею Тамары. На том крестце семь струн железных, и семь валов, и семь колков, рукой построены полезной, болтались в виде уголков. На стогнах солнце опускалось, неслись извозчики гурьбой, как бы фигуры пошехонцев на волокнистых лошадях. И вдруг в колодце между окон возник трубы волшебный локон, он прянул вверх тупым жерлом и заревел. Глухим орлом был первый звук. Он, грохнув, пал, за ним второй орёл предстал, орлы в кукушек превращались, кукушки в точки уменьшались, и точки, горло сжав в комок, упали в окна всех домов. Тогда горбатик, скрипочку приплюснув подбородком, слепил перстом улыбочку на личике коротком, и, визгнув поперечиной по маленьким струнам, заплакал, искалеченный: – Тилим-там-там! Система тронулась в порядке. Качались знаки вымысла. И каждый слушатель украдкой слезою чистой вымылся, когда на подоконниках средь музыки и грохота легла толпа поклонников в подштанниках и кофтах. Но богослов житейской страсти и чемпион гитары подъял крестец, поправил части и с песней нежною Тамары уста отважно растворил. И всё умолкло. Звук самодержавный, глухой, как шум Куры, роскошный, как мечта, пронёсся... И в этой песне сделалась видна Тамара на кавказском ложе. Пред нею, полные вина, шипели кубки дотемна и юноши стояли тоже. И юноши стояли, махали руками, и страстные дикие звуки всю ночь раздавалися там... – Тилим-там-там! Певец был строен и суров. Он пел, трудясь, среди дворов средь выгребных высоких ям трудился он, могуч и прям. Вокруг него система кошек, система окон, вёдер, дров висела, тёмный мир размножив на царства узкие дворов. На что был двор? Он был трубою, он был тоннелем в те края, где был и я гоним судьбою, где пропадала жизнь моя. Где сквозь мансардное окошко при лунном свете, вся дрожа, в глаза мои смотрела кошка, как дух седьмого этажа. 1928 Меркнут знаки Зодиака [Х4жм] Меркнут знаки Зодиака над просторами полей. Спит животное Собака, дремлет птица Воробей. Толстозадые русалки улетают прямо в небо, руки крепкие, как палки, груди круглые, как репа. Ведьма, сев на треугольник, превращается в дымок. С лешачихами покойник стройно пляшет кекуок. Вслед за ними бледным хором ловят Муху колдуны, и стоит над косогором неподвижный лик луны. Меркнут знаки Зодиака над постройками села, спит животное Собака, дремлет рыба Камбала, колотушка тук-тук-тук, спит животное Паук, спит Корова, Муха спит, над землёй луна висит. Над землёй большая плошка опрокинутой воды. Леший вытащил бревёшко из мохнатой бороды. Из-за облака сирена ножку выставила вниз, людоед у джентльмена неприличное отгрыз. Всё смешалось в общем танце, и летят во все концы гамадрилы и британцы, ведьмы, блохи, мертвецы. Кандидат былых столетий, полководец новых лет, разум мой! Уродцы эти – только вымысел и бред. Только вымысел, мечтанье, сонной мысли колыханье, безутешное страданье, – то, чего на свете нет. Высока земли обитель. Поздно, поздно. Спать пора! Разум, бедный мой воитель, ты заснул бы до утра. Что сомненья? Что тревоги? День прошёл, и мы с тобой – полузвери, полубоги – засыпаем на пороге новой жизни молодой. Колотушка тук-тук-тук, спит животное Паук, спит Корова, Муха спит, над землёй луна висит. Над землёй большая плошка опрокинутой воды. Спит растение Картошка. Засыпай скорей и ты! 1929 Всё, что было в душе [Ан5жм; Ан6] Всё, что было в душе, всё как будто опять потерялось, и лежал я в траве, и печалью и скукой томим. И прекрасное тело цветка надо мной поднималось, и кузнечик, как маленький сторож, стоял перед ним. И тогда я открыл свою книгу в большом переплёте, где на первой странице растения виден чертёж. И черна и мертва, протянулась от книги к природе то ли правда цветка, то ли в нём заключенная ложь. И цветок с удивленьем смотрел на своё отраженье и как будто пытался чужую премудрость понять. Трепетало в листах непривычное мысли движенье, то усилие воли, которое не передать. И кузнечик трубу свою поднял, и природа внезапно проснулась. И запела печальная тварь славословье уму, и подобье цветка в старой книге моей шевельнулось так, что сердце моё шевельнулось навстречу ему. 1936 Метаморфозы [Я5жжмм; Я6] Как мир меняется! И как я сам меняюсь! Лишь именем одним я называюсь, на самом деле то, что именуют мной, – не я один. Нас много. Я – живой. Чтоб кровь моя остынуть не успела, я умирал не раз. О, сколько мёртвых тел я отделил от собственного тела! И если б только разум мой прозрел и в землю устремил пронзительное око, он увидал бы там, среди могил, глубоко лежащего меня. Он показал бы мне меня, колеблемого на морской волне, меня, летящего по ветру в край незримый, мой бедный прах, когда-то так любимый. А я всё жив! Всё чище и полней объемлет дух скопленье чудных тварей. Жива природа. Жив среди камней и злак живой и мёртвый мой гербарий. Звено в звено и форма в форму. Мир во всей его живой архитектуре – орган поющий, море труб, клавир, не умирающий ни в радости, ни в буре. Как всё меняется! Что было раньше птицей, теперь лежит написанной страницей; мысль некогда была простым цветком, поэма шествовала медленным быком; а то, что было мною, то, быть может, опять растёт и мир растений множит. Вот так, с трудом пытаясь развивать как бы клубок какой-то сложной пряжи, вдруг и увидишь то, что должно называть бессмертием. О, суеверья наши! 1937 Лесное озеро [Аф4, м, ж] Опять мне блеснула, окована сном, хрустальная чаша во мраке лесном. Сквозь битвы деревьев и волчьи сраженья, где пьют насекомые сок из растенья, где буйствуют стебли и стонут цветы, где хищными тварями правит природа, пробрался к тебе я и замер у входа, раздвинув руками сухие кусты. В венце из кувшинок, в уборе осок, в сухом ожерелье растительных дудок лежал целомудренной влаги кусок, убежище рыб и пристанище уток. Но странно, как тихо и важно кругом! Откуда в трущобах такое величье? Зачем не беснуется полчище птичье, но спит, убаюкано сладостным сном? Один лишь кулик на судьбу негодует и в дудку растенья бессмысленно дует. И озеро в тихом вечернем огне лежит в глубине, неподвижно сияя, и сосны, как свечи, стоят в вышине, смыкаясь рядами от края до края. Бездонная чаша прозрачной воды сияла и мыслила мыслью отдельной, так око больного в тоске беспредельной при первом сиянье вечерней звезды, уже не сочувствуя телу больному, горит, устремлённое к небу ночному. И толпы животных и диких зверей, просунув сквозь ёлки рогатые лица, к источнику правды, к купели своей склонились воды животворной напиться. 1938 Соловей [Аф4ж] Уже умолкала лесная капелла. Едва открывал своё горлышко чижик. В коронке листов соловьиное тело одно, не смолкая, во мраке звенело. Чем больше я гнал вас, коварные страсти, тем меньше я мог насмехаться над вами. В твоей ли, пичужка ничтожная, власти безмолвствовать в этом сияющем храме? Косые лучи, ударяя в поверхность прохладных листов, улетали в пространство. Чем больше тебя я испытывал, верность, тем меньше я верил в твоё постоянство. А ты, соловей, пригвождённый к искусству, в свою Клеопатру влюблённый Антоний, как мог ты довериться, бешеный, чувству, как мог ты увлечься любовной погоней? Зачем, покидая вечерние рощи, ты сердце моё разрываешь на части? Я болен тобою, а было бы проще расстаться с тобою, уйти от напасти. Уж так, видно, мир этот создан, чтоб звери, родители первых пустынных симфоний, твои восклицанья услышав в пещере, мычали и выли: «Антоний! Антоний!» 1939 Утро [Аф4ммжж; Аф2жм] Петух запевает, светает, пора! В лесу под ногами гора серебра. Там чёрных деревьев стоят батальоны, там ёлки как пики, как выстрелы – клёны, их корни как шкворни, сучки как стропила, их ветры ласкают, им светят светила. Там дятлы, качаясь на дубе сыром, с утра вырубают своим топором угрюмые ноты из книги дубрав, короткие головы в плечи вобрав. Рождённый пустыней, колеблется звук, колеблется синий на нитке паук. Колеблется воздух, прозрачен и чист, в сияющих звёздах колеблется лист. И птицы, одетые в светлые шлемы, сидят на воротах забытой поэмы, и девочка в речке играет нагая и смотрит на небо, смеясь и мигая. Петух запевает, светает, пора! В лесу под ногами гора серебра. 1946 Гроза [Ан5жм; Ан3, Ан6, Ан5+, Ан6+] Содрогаясь от мук, пробежала над миром зарница, тень от тучи легла, и слилась, и смешалась с травой. Всё труднее дышать, в небе облачный вал шевелится. Низко стелется птица, пролетев над моей головой. Я люблю этот сумрак восторга, эту краткую ночь вдохновенья, человеческий шорох травы, вещий холод на тёмной руке, эту молнию мысли и медлительное появленье первых дальних громов – первых слов на родном языке. Так из тёмной воды появляется в мир светлоокая дева, и стекает по телу, замирая в восторге, вода, травы падают в обморок, и направо бегут и налево увидавшие небо стада. А она над водой, над просторами круга земного, удивлённая, смотрит в дивном блеске своей наготы. И, играя громами, в белом облаке катится слово, и сияющий дождь на счастливые рвётся цветы. 1946 Уступи мне, скворец, уголок [Ан4мд] Уступи мне, скворец, уголок, посели меня в старом скворешнике. Отдаю тебе душу в залог за твои голубые подснежники. И свистит и бормочет весна. По колено затоплены тополи. Пробуждаются клёны от сна, чтоб, как бабочки, листья захлопали. И такой на полях кавардак, и такая ручьев околёсица, что попробуй, покинув чердак, сломя голову в рощу не броситься! Начинай серенаду, скворец! Сквозь литавры и бубны истории ты – наш первый весенний певец из березовой консерватории. Открывай представленье, свистун! Запрокинься головкою розовой, разрывая сияние струн в самом горле у рощи берёзовой. Я и сам бы стараться горазд, да шепнула мне бабочка-странница: «Кто бывает весною горласт, тот без голоса к лету останется». А весна хороша, хороша! Охватило всю душу сиренями. Поднимай же скворешню, душа, над твоими садами весенними. Поселись на высоком шесте, полыхая по небу восторгами, прилепись паутинкой к звезде вместе с птичьими скороговорками. Повернись к мирозданью лицом, голубые подснежники чествуя, с потерявшим сознанье скворцом по весенним полям путешествуя. 1946 Я не ищу гармонии в природе [Я5жм] Я не ищу гармонии в природе. Разумной соразмерности начал ни в недрах скал, ни в ясном небосводе я до сих пор, увы, не различал. Как своенравен мир её дремучий! В ожесточённом пении ветров не слышит сердце правильных созвучий, душа не чует стройных голосов. Но в тихий час осеннего заката, когда умолкнет ветер вдалеке, когда, сияньем немощным объята, слепая ночь опустится к реке, когда, устав от буйного движенья, от бесполезно тяжкого труда, в тревожном полусне изнеможенья затихнет потемневшая вода, когда огромный мир противоречий насытится бесплодною игрой, – как бы прообраз боли человечьей из бездны вод встает передо мной. И в этот час печальная природа лежит вокруг, вздыхая тяжело, и не мила ей дикая свобода, где от добра неотделимо зло. И снится ей блестящий вал турбины, и мерный звук разумного труда, и пенье труб, и зарево плотины, и налитые током провода. Так, засыпая на своей кровати, безумная, но любящая мать таит в себе высокий мир дитяти, чтоб вместе с сыном солнце увидать. 1947 Ночь в Пасанаури [Я5жм] Сияла ночь, играя на пандури, луна плыла в убежище любви, и снова мне в садах Пасанаури на двух Арагвах пели соловьи. С крестового спустившись перевала, где в мае снег и каменистый лёд, я так устал, что не желал нимало ни соловьёв, ни песен, ни красот. Под звуки соловьиного напева я взял фонарь, разделся догола, и вот река, как бешеная дева, моё большое тело обняла. И я лежал, схватившись за каменья, и надо мной, сверкая, выл поток, и камни шевельнулись в исступленье и бормотали, прыгая у ног. И я смотрел на бледный свет огарка, который колебался вдалеке, и с берега огромная овчарка величественно двигалась к реке. И вышел я на берег, словно воин, холодный, чистый, сильный и земной, и гордый пёс как божество спокоен, узнав меня, улёгся предо мной. И в эту ночь в садах Пасанаури, изведав холод первобытных струй, я принял в сердце первый звук пандури, как в отрочестве – первый поцелуй. 1947 * * * [Ан3жм] Я воспитан природой суровой, мне довольно заметить у ног одуванчика шарик пуховый, подорожника твёрдый клинок. Чем обычней простое растенье, тем живее волнует меня первых листьев его появленье на рассвете весеннего дня. В государстве ромашек, у края, где ручей, задыхаясь, поёт, пролежал бы всю ночь до утра я, запрокинув лицо в небосвод. Жизнь потоком светящейся пыли всё текла бы, текла сквозь листы, и туманные звёзды светили, заливая лучами кусты. И, внимая весеннему шуму посреди очарованных трав, всё лежал бы и думал я думу беспредельных полей и дубрав. 1953 Портрет [Я4жм] Любите живопись, поэты! Лишь ей, единственной, дано души изменчивой приметы переносить на полотно. Ты помнишь, как из тьмы былого, едва закутана в атлас, с портрета Рокотова снова смотрела Струйская на нас? Её глаза – как два тумана, полуулыбка, полуплач, её глаза – как два обмана, покрытых мглою неудач. Соединенье двух загадок, полувосторг, полуиспуг, безумной нежности припадок, предвосхищенье смертных мук. Когда потёмки наступают и приближается гроза, со дна души моей мерцают её прекрасные глаза. 1953 Бегство в Египет [Х4жм] Ангел, дней моих хранитель, с лампой в комнате сидел. Он хранил мою обитель, где лежал я и болел. Обессиленный недугом, от товарищей вдали, я дремал. И друг за другом предо мной виденья шли. Снилось мне, что я младенцем в тонкой капсуле пелён иудейским поселенцем в край далекий привезён. Перед Иродовой бандой трепетали мы. Но тут в белом домике с верандой обрели себе приют. Ослик пасся близ оливы, я резвился на песке. Мать с Иосифом, счастливы, хлопотали вдалеке. Часто я в тени у сфинкса отдыхал, и светлый Нил, словно выпуклая линза, отражал лучи светил. И в неясном этом свете, в этом радужном огне духи, ангелы и дети на свирелях пели мне. Но когда пришла идея возвратиться нам домой и простёрла Иудея перед нами образ свой – нищету свою и злобу, нетерпимость, рабский страх, где ложилась на трущобу тень распятого в горах, – вскрикнул я и пробудился... И у лампы близ огня взор твой ангельский светился, устремлённый на меня. 1955 Некрасивая девочка [Я5мж; Я6] Среди других играющих детей она напоминает лягушонка. Заправлена в трусы худая рубашонка, колечки рыжеватые кудрей рассыпаны, рот длинен, зубки кривы, черты лица остры и некрасивы. Двум мальчуганам, сверстникам её, отцы купили по велосипеду. Сегодня мальчики, не торопясь к обеду, гоняют по двору, забывши про неё, она ж за ними бегает по следу. Чужая радость так же, как своя, томит её и вон из сердца рвётся, и девочка ликует и смеётся, охваченная счастьем бытия. Ни тени зависти, ни умысла худого ещё не знает это существо. Ей всё на свете так безмерно ново, так живо всё, что для иных мертво! И не хочу я думать, наблюдая, что будет день, когда она, рыдая, увидит с ужасом, что посреди подруг она всего лишь бедная дурнушка! Мне верить хочется, что сердце не игрушка, сломать его едва ли можно вдруг! Мне верить хочется, что чистый этот пламень, который в глубине её горит, всю боль свою один переболит и перетопит самый тяжкий камень! И пусть черты её нехороши и нечем ей прельстить воображенье, – младенческая грация души уже сквозит в любом её движенье. А если это так, то что есть красота и почему её обожествляют люди? Сосуд она, в котором пустота, или огонь, мерцающий в сосуде? 1955 О красоте человеческих лиц [Аф4жжмм] Есть лица, подобные пышным порталам, где всюду великое чудится в малом. Есть лица – подобия жалких лачуг, где варится печень и мокнет сычуг. Иные холодные, мёртвые лица закрыты решётками, словно темница. Другие – как башни, в которых давно никто не живёт и не смотрит в окно. Но малую хижинку знал я когда-то, была неказиста она, небогата, зато из окошка её на меня струилось дыханье весеннего дня. Поистине мир и велик и чудесен! Есть лица – подобья ликующих песен. Из этих, как солнце, сияющих нот составлена песня небесных высот. 1955 * * * [Х5жм] Где-то в поле возле Магадана, посреди опасностей и бед, в испареньях мёрзлого тумана шли они за розвальнями вслед. От солдат, от их лужёных глоток, от бандитов шайки воровской здесь спасали только околодок да наряды в город за мукой. Вот они и шли в своих бушлатах – два несчастных русских старика, вспоминая о родимых хатах и томясь о них издалека. Вся душа у них перегорела вдалеке от близких и родных, и усталость, сгорбившая тело, в эту ночь снедала души их, жизнь над ними в образах природы чередою двигалась своей. Только звёзды, символы свободы, не смотрели больше на людей. Дивная мистерия вселенной шла в театре северных светил, но огонь её проникновенный до людей уже не доходил. Вкруг людей посвистывала вьюга, заметая мёрзлые пеньки. И на них, не глядя друг на друга, замерзая, сели старики. Стали кони, кончилась работа, смертные доделались дела… Обняла их сладкая дремота, в дальний край, рыдая, повела. Не нагонит больше их охрана, не настигнет лагерный конвой, лишь одни созвездья Магадана засверкают, став над головой. 1956 Над морем [Я6жм] Лишь запах чабреца, сухой и горьковатый, повеял на меня – и этот сонный Крым, и этот кипарис, и этот дом, прижатый к поверхности горы, слились навеки с ним. Здесь море – дирижёр, а резонатор – дали, концерт высоких волн здесь ясен наперёд. Здесь звук, задев скалу, скользит по вертикали, и эхо средь камней танцует и поёт. Акустика вверху настроила ловушек, приблизила к ушам далёкий ропот струй. И стал здесь грохот бурь подобен грому пушек, и, как цветок, расцвёл девичий поцелуй. Скопление синиц здесь свищет на рассвете, тяжёлый виноград прозрачен здесь и ал. Здесь время не спешит, здесь собирают дети чабрец, траву степей, у неподвижных скал. 1956 Голос в телефоне [Х5жм] Раньше был он звонкий, точно птица, как родник, струился и звенел, точно весь в сиянии излиться по стальному проводу хотел. А потом, как дальнее рыданье, как прощанье с радостью души, стал звучать он, полный покаянья, и пропал в неведомой глуши. Сгинул он в каком-то диком поле, беспощадной вьюгой занесён... И кричит душа моя от боли, и молчит мой чёрный телефон. 1957 * * * [Аф2жм] Клялась ты – до гроба быть милой моей. Опомнившись, оба мы стали умней. Опомнившись, оба мы поняли вдруг, что счастья до гроба не будет, мой друг. Колеблется лебедь на пламени вод. Однако к земле ведь и он уплывёт. И вновь одиноко заблещет вода, и глянет ей в око ночная звезда. 1957 Можжевеловый куст [Ан4м] Я увидел во сне можжевеловый куст, я услышал вдали металлический хруст, аметистовых ягод услышал я звон, и во сне, в тишине, мне понравился он. Я почуял сквозь сон лёгкий запах смолы. Отогнув невысокие эти стволы, я заметил во мраке древесных ветвей чуть живое подобье улыбки твоей. Можжевеловый куст, можжевеловый куст, остывающий лепет изменчивых уст, лёгкий лепет, едва отдающий смолой, проколовший меня смертоносной иглой! В золотых небесах за окошком моим облака проплывают одно за другим, облетевший мой садик безжизнен и пуст... Да простит тебя Бог, можжевеловый куст! 1957 Последняя любовь [Ан3жм] Задрожала машина и стала, двое вышли в вечерний простор, и на руль опустился устало истомлённый работой шофёр. Вдалеке через стекла кабины трепетали созвездья огней. Пожилой пассажир у куртины задержался с подругой своей. И водитель сквозь сонные веки вдруг заметил два странных лица, обращённых друг к другу навеки и забывших себя до конца. Два туманные лёгкие света исходили из них, и вокруг красота уходящего лета обнимала их сотнями рук. Были тут огнеликие канны, как стаканы с кровавым вином, и седых аквилегий султаны, и ромашки в венце золотом. В неизбежном предчувствии горя, в ожиданье осенних минут кратковременной радости море окружало любовников тут. И они, наклоняясь друг к другу, бесприютные дети ночей, молча шли по цветочному кругу в электрическом блеске лучей. А машина во мраке стояла, и мотор трепетал тяжело, и шофёр улыбался устало, опуская в кабине стекло. Он-то знал, что кончается лето, что подходят ненастные дни, что давно уж их песенка спета, – то, что, к счастью, не знали они. 1957 Городок [Х4ж/Х3ж] Целый день стирает прачка, муж пошёл за водкой. На крыльце сидит собачка с маленькой бородкой. Целый день она таращит умные глазёнки, если дома кто заплачет – заскулит в сторонке. А кому сегодня плакать в городе Тарусе? Есть кому в Тарусе плакать – девочке Марусе. Опротивели Марусе петухи да гуси. Сколько ходит их в Тарусе, господи Исусе! «Вот бы мне такие перья да такие крылья! Улетела б прямо в дверь я, бросилась в ковыль я! Чтоб глаза мои на свете больше не глядели, петухи да гуси эти больше не галдели!» Ой, как худо жить Марусе в городе Тарусе! Петухи одни да гуси, господи Исусе! 1958 Не позволяй душе лениться [Я4жм] Не позволяй душе лениться! Чтоб в ступе воду не толочь, душа обязана трудиться и день и ночь, и день и ночь! Гони её от дома к дому, тащи с этапа на этап, по пустырю, по бурелому через сугроб, через ухаб! Не разрешай ей спать в постели при свете утренней звезды, держи лентяйку в чёрном теле и не снимай с неё узды! Коль дать ей вздумаешь поблажку, освобождая от работ, она последнюю рубашку с тебя без жалости сорвёт. А ты хватай её за плечи, учи и мучай дотемна, чтоб жить с тобой по-человечьи училась заново она. Она рабыня и царица, она работница и дочь, она обязана трудиться и день и ночь, и день и ночь! 1958 |
![]() | Николай Алексеевич Клюев | ![]() | Некрасов Николай Алексеевич |
![]() | Николай Алексеевич Некрасов | ![]() | Николай Алексеевич Некрасов 1821 1877 |
![]() | Николай алексеевич умов Обыкновенно люди только живут: высшая культура состоит в том, что люди не только живут, но и оправдывают свою жизнь | ![]() | Ванкин владимир Алексеевич Иванкин владимир Алексеевич, капитан-механик нис-7 (нефтемусоросборщика) Мурманского морского рыбного порта в 1982 году |
![]() | Давыдов александр Алексеевич Давыдов александр Алексеевич, капитан на судах Мурманского тралового флота. В 1960-х – начале 1970-х годов возглавлял экипаж траулера... | ![]() | Не позволяй душе лениться, чтоб в ступе воду не толочь. Душа обязана, трудится и день, и ночь, и день, и ночь…». Н. Заболоцкий. Костюченко А. П. «Отражение» «Не позволяй душе лениться, чтоб в ступе воду не толочь. Душа обязана, трудится и день, и ночь, и день, и ночь…». Н. Заболоцкий |
![]() | Смирнов виталий Алексеевич Смирнов виталий Алексеевич, капитан на судах Мурманского тралового флота. В первой половине 1960-х годов возглавлял экипаж траулера... | ![]() | Овчинников леонид Алексеевич Овчинников леонид Алексеевич, капитан танкера «Кильдин» в 1963 году. Бывший промысловик. Характеризуется как открытый, общительный... |