Александр Алексеевич Алексеев Воспоминания артиста императорских театров А. А. Алексеева icon

Александр Алексеевич Алексеев Воспоминания артиста императорских театров А. А. Алексеева



НазваниеАлександр Алексеевич Алексеев Воспоминания артиста императорских театров А. А. Алексеева
страница8/8
нижеследующих воспоминаний
Дата конвертации30.09.2012
Размер1.87 Mb.
ТипДокументы
1   2   3   4   5   6   7   8
XV

Петербургские шутники. — Анекдоты. — Медведь из «Волшебной флейты». — Степанов. — Его слабость. — Моя вторая женитьба.


В старое время в Петербурге было много милых шутников, которые по странным стечениям обстоятельств принадлежали к кружку заядлых театралов. Иногда их шутки ограничивались остротой, иногда же они увековечивали свое имя в памяти приятелей такими школярными проделками, что приходилось сомневаться в здравости их мозгов. О шутках возмутительных я не стану вспоминать, чтобы не вызывать неприятного ощущения, а о безобидных проказах упомяну. Они могут послужить некоторой иллюстрацией отжитых дней, имевших свои характеристические особенности и резко отличавшихся от нашего времени, серьезного и бичующего, под личиной просвещенной сосредоточенности скрывающего все мельчайшие оттенки старого шутовства…

Был некий Ольдекоп, очень веселый человек и шутник большой руки. Его многие знали в Петербурге, в особенности из Мира театрального и коммерческого. Он имел какие-то сношения с биржей, таможней и представителями торгового купечества.

Однажды Ольдекоп достал, благодаря своему знакомству с театральными чиновниками, целый четвертый ряд на какое-то выдающееся балетное представление. Многие из биржевых знакомых, знавшие о его связях с закулисными воротилами, обращались к нему с просьбою раздобыть билет на этот отмеченный спектакль.

— Да я уж запасся малою толикою, — отвечал каждому Ольдекоп, — Если хотите я могу вам удружить одним, но не более, билетом в четвертый ряд…

— Да вы просто благодетель рода человеческого…

— И биржевого, — добавляет Ольдекоп.

— Ну, уж хоть один-то давайте…

Ольдекоп продавал билет, но по номеру не следующей за проданным уже предыдущему, а через номер. Таким образом, он ровно половину билетов оставил у себя, а половину продал сановитым купцам.

Наступил вечер спектакля. Театр был переполнен публикой. Является один за другим биржевое купечество и рассаживается по местам. Почти одновременно с ними в партере появляются какие-то пестро-одетые и безобразно-размалеванные феи предосудительного поведения и, к всеобщему ужасу купцов, садятся между ними, как раз через человека. Многие из публики обратили внимание на четвертый ряд и стали подсмеиваться. Купцы переглядывались и на своем лице изображали полнейшую беспомощность. Так прошел первый акт, по окончании которого купцы собрались в фойе, вызвали Ольдекопа, сидевшего с невинным выражением в шестом ряду, и сердито ему заметили:

— Ну, это свинство!

— Что такое?

— Ты нас на смех, что ли, между кокотками посадил?

— Какими кокотками?

— Да что около каждого из нас помещаются?

— Ах, эти-то?.. А ведь я, признаться, подумал, что вы их с собой приволокли, и удивлялся вашей бестактности.


— Ты не финти! Дело на чистоту выкладывай…

— Да я-то почем их знаю?

— Кто же, кроме тебя, мог им билеты дать?

— Не ведаю! Я только те билеты и приобрел от дирекции, которые вам продал…

Обиженные и сконфуженные купцы разъехались по домам, а расфранченные девицы остались в четвертом ряду одинокими. Впрочем, и они должны были вскоре покинуть театр, так как их положение оказалось тоже глупым.

Это оказалось, разумеется, шуткой Ольдекопа: оставшиеся билеты он роздал первым встретившимся на улице.

В другой раз, этот же самый Ольдекоп приобрел весь третий ряд на бенефис Мартынова в Александринском театре. Билеты доставались тоже с трудом, и потому биржевики обратились к его содействию. Он охотно исполнял просьбу только тех, кто обладал лысою головою, всем же остальным наотрез отказывал.

В спектакль получилось любопытное зрелище: весь третей ряд, на подбор, состоял из плешивых зрителей. Посыпались со стороны публики насмешки. Купцы недоумевали и чувствовали себя крайне неловко под нескромно направленными на них биноклями. В конце концов их забавное положение выяснилось, и они поспешили один за другим покинуть театр.

И много других проказ известно про Ольдекопа, но они более или менее похожи друг на друга, так что можно ограничиться только этими фактами.

В pendant к умышленному шутнику помянем шутника неумышленного. В конце пятидесятых и начале шестидесятых годов, была репертуарною пьесою «Волшебная флейта», в которой, как известно, участвует медведь. Однажды идет она в Каменноостровском театре. Медведя по обыкновенно изображал плотник Игнатий, уже не раз выряжавшийся в шкуру этого благородного зверя. В тот момент, когда медведь был на сцене и представлял из себя действующее лице, разразилась над Петербургом буря, сопровождаемая страшным громом. Вечер тот был вообще пасмурный и дождливый. Гром был на столько силен, что казалось, что он разразился над самым театром. И публика, и актеры вздрогнули от неожиданности, медведь же не только вздрогнул, но даже по русскому обычаю перекрестился. Испуг публики быстро сменился долго неумолкавшим смехом.

Старый сослуживец мой, Петр Степанов, был славным товарищем и безобидным человеком. Большим дарованием он не обладал, ничем особенным не отличался и ничьего внимания на себя не обращал. Жил он потихоньку, не слишком заметно, но и не бесполезно.

Слабостью его считалась манера приврать, но приврать бескорыстно, без всякой задней мысли, а просто к слову. Впрочем, эта слабость его была понятна: он был страстный охотник, а страстные охотники, как известно, лгуны по призванию. Степанов врал вообще, но когда разговор касался его конька — охоты, то он являлся в своем роде неподражаемым. В пылу увлечения его фантазия создавала такие необычайные факты и он обрисовывал себя таким необыкновенным героем, что слушатели без церемонии останавливали его в самом патетическом месте и указывали на его несообразности. В этих случаях он всегда, бывало, крякнет и в оправдание свое скажет:

— Н-да… Я и забыл, что вам ничего рассказывать не стоит, — все равно не поверите, а между тем все это истинные факты.

Однажды Степанов рассказывал на репетиции, во время антракта:

— Лет восемь тому назад у меня была замечательно умная собака. Звали ее Тамерлан. Ах, как хорошо он, подлец, птицу выслеживал, т.е. так хорошо, что я постоянно был подвергнута опасности…

— Да ведь ты не птица, — сострил Каратыгин, — какая же опасность тебе могла угрожать?

— А такая, что все знакомые и незнакомые охотники на собаку зубы точили и непременно хотели ее украсть у меня… А нужно признаться, я ее сам за смышленость у одного приятеля стянул… Ах, какая необыкновенная собака! Бывало разнюхает где либо гнездо, — так не набросится на него и не спугнет самку, как делают это все другие собаки, а тихо, неподалеку от находки сядет на задние лапы и передними манит меня… Я бывало, подкрадусь, спугну птицу сам и близехонько ее бью… Вот какой удивительный пёс был! Другого подобного я никогда не видал…

В другой раз он так увлекся, что стал было рассказывать о том, как медведь его придушил и начал им закусывать, но он будто бы во время нашелся, подал своему кровожадному врагу флягу с водкой, тот захмелел и выпустил из своих могучих лап бедную жертву. Тогда Степанов вскочил на ноги, поспешно вынул из кармана перочинный нож и распорол брюхо медведю.

— Зачем же было пороть его, ты бы застрелить мог. Ведь ружье-то при тебе было.

— При мне, да переломано… Вот я и говорю, как иногда бывает полезно на охоте иметь при себе водку и колбасу…

— Зачем же колбасу-то? — удивились слушатели.

— На закуску.

— Так ведь она-то в деле с медведем была не причем…

— Нет, очень причем.

— Поясни.

— Извольте. Если бы я не взял с собой колбасы на закуску, то не прихватил бы и ножа перочинного. Нож-то у меня специально для колбасы был взят…

Как-то в уборной собралась группа актеров и о чем-то разговаривали. Между прочим, разговор коснулся одного общего знакомого, который не задолго до этого умер.

— Жаль беднягу, — сказал Самойлов. — Не ожидал он так рано покинуть мир…

— Всегда был здоров и весел, — заметил Яблочкин, — и вдруг…

— Да, да, жаль бедного…

На этот разговор входит в уборную Степанов и, услыхав фамилию знакомого, как бы кстати замечает:

— Ах, вы про него? Прелестный человек, душа-человек… Такой добряк, каких свет не создавал еще… Я у него третьего дня вечером был…

— Слышите, господа, — перебивает его Самойлов, — он был третьего дня у него в гостях?

Все присутствующее расхохотались.

— Чего-ж тут смешного? — обиделся Степанов.

— Да как же не смеяться над тобой: ты говоришь, был у него третьего дня, а его неделю тому назад похоронили.

— Ну, так что-ж? — хладнокровно ответил Степанов, быстро оправясь и найдя ловкий способ оправдания. — Зачем вы меня перебили и не дали мне договорить…

— Ну, ну?

— Прихожу я к нему третьего дня и звоню. Открывает мне дверь горничная. Я спрашиваю ее: «барин дома?» Она отвечаете: «никак нет, — их неделю тому назад похоронили». «Неужели?» воскликнул я с горечью. Она прослезилась и сказала: «Да». Меня это крайне взволновало, и я печально пошел домой.

Вообще Степанов был увертлив и находчиво выходил из разных неудобных положений, в которые он ставил себя по собственному желанно. Он никогда, бывало, не смутится, какими бы неотразимыми доводами его ни обличали, а наоборот, как-нибудь так поведет разговор, что сам обличитель смутится и чуть не сознается в мнимой оплошности. Эта черта его характера придавала ему оригинальность и выделяла из ряда обыкновенных лжецов по призванию.

В ионе 1865 года я лишился жены, скончавшейся внезапно, во время моих гастролей в Рыбинске у Смирнова. Оставив ее в Петербурге бодрой и совершенно здоровой, я, по получении из дома телеграммы, извещавшей об ее смерти, был так ошеломлен неожиданностью, что сразу даже не хотел верить совершившемуся факту, приписывая телеграмму неблагородной шутке какого-нибудь столичного «благоприятеля». Но роковая действительность обнаружилась тотчас же переговором через телеграф с детьми. Разумеется, я моментально собрался к отъезду в Петербургу но ко мне на квартиру явился Смирнов и категорически заявил, что не отпускает меня.

— Да, потому что да… Вы должны еще три спектакля отыграть…

— Какие теперь спектакли! Не до них…

— У нас с вами условие…

— При таких обстоятельствах оно имеет маловажное значение…

— Да, потому что да… меня не касается смерть вашей жены. Вот если бы вы сами умерли, тогда бы, пожалуй, условие нарушилось, а теперь нет… Да, потому что да… Лучше не собирайтесь, — я крикну «караул», прибежит полиция и вас арестуют… Да, потому что да… ведь это дневной грабеж…

— Чего вы волнуетесь? Успокойтесь! Если хотите, после похорон я приеду к вам на три спектакля?

— Обдуете!

— Да когда же я вас обманывал?

— Да, потому что да… после похорон-то, я знаю, некогда будет… Играйте-ка теперь…

— Урву неделю и приеду.

— Не согласен!.. Да, потому что да… Отыграйте три спектакля и тогда куда хотите девайтесь…

— Ну, уж если на зло пошло, то знайте, что играть не стану, условия не признаю и после похорон не приеду…

— А я «караул» закричу.

— Кричите.

— Исправника приволоку, — плоше будет…

— Меня никто задержать не смеет.

— Почему?

— Потому что я человек вольный, а если вам угодно искать с меня убытки, то это можете в гражданском порядке через суд.

— Ага! могу!.. Да, потому что да… Пожалуй, уезжайте, только отдайте хоть убытки теперь…

— Э! Так вот вы куда гнули?! Прощайте!

Этим я прикончил всякие отношения со Смирновым и уехал в Петербург.

На моих руках осталось восемь человек детей. Мне было трудно с ними справляться. В том же году, в сентябре я женился на Клавдии Ивановне Дмитриевой. 




XVI

Ю.Н. Линская. — Ее судьба. — П.И. Зубров. — Его сломанные ноги.


Юлия Николаевна Линская во все время своей службы на императорской сцене пользовалась громадным и вполне заслуженным успехом. С ее смерти прошло уже двадцать лет, а ее амплуа остается до сих пор не замещенным, — вот какая была она актриса. В бытовых ролях Линская осталась без подражательниц; комические роли ею передавались с художественною правдою, без малейшей утрировки; купчихи-самодурки, свахи, в ее исполнении выходили законченными типами, прямо выхваченными из жизни.

Линская училась у знаменитого в свое время князя Шаховского, который со свойственным ему увлечением ошибся в ее истинном призвании и готовил ее на сильно-драматические роли. Она дебютировала очень молоденькой, осенью 1841 года, в пьесе Полевого «Параша Сибирячка» и тогда же обратила на себя внимание людей, понимающих искусство, но долго не выдвигалась вперед, пока не удалось ей сыграть комическую роль старой девы в водевиле «В людях ангел — не жена». Тут только выяснилось ее настоящее амплуа, и она стала появляться в тех ролях, в которых уже не имела соперниц. Впрочем, слава Линской образовалась только в конце пятидесятых годов, в сороковых же она только пользовалась успехом, потому что в то время не все хорошие роли попадались исключительно ей, а делились на несколько претенденток, более заслуженных… разумеется, по возрасту, а не по дарованию.

В 1851 году Юлия Николаевна вышла замуж за известного петербургского миллионера Громова и покинула сцену. Ее отсутствие не было не заметно, хотя так же и не было очень ощутительно, так как Линская имела репертуар все еще ограниченный. Через четыре года, то есть в 1854 году, она снова поступила в состав нашей труппы. Разумеется, не ради денег пошла она снова на сцену, а из непреодолимой любви к искусству. В деньгах она не могла знать нужды: у нее, как говорят, их куры не клевали, а скука и однообразие семейной жизни в замкнутом ветхозаветном доме принудили ее вновь отдаться театру. Конечно, поступление на сцену для нее было сопряжено с большими затруднениями, но Линская их все благополучно преодолела. Вся родня мужа, во главе со строгою свекровью, женщиною старого, как выражаются, закала, придерживавшейся старой веры, была против того, чтобы их родственница, жена именитого купца, «играла комедь перед людьми всякого сословия», но Юлия Николаевна сумела так расположить к себе всех и вся, что ей, «по размышлении здравом», было разрешено вновь вступить на скользкие подмостки сцены.

— Это бесовское наваждение, — сказала свекровь, — ну, да Бог с тобой, делай что хочешь, только в дом актерщиков не води… Ну, их! Я. и тебя-то не хотела к нам принимать, да ты такая хорошая оказалась…

На этот раз Линская попала прямо на свое амплуа и с первого же выхода стала пользоваться выдающимся успехом. Четырехлетнее пребывание в купеческой среде послужило ценным материалом для талантливой артистки, подмечавшей и изучавшей типы столичных дикарей, которые так рельефно олицетворены Островским в его картинах темного царства. Для пьес этого драматурга она была одною из лучших исполнительниц, усвоивших и отчетливо понимавших выдающегося автора.

Вскоре умер ее муж. Она оказалась наследницею его богатств, которые, впрочем, в продолжение очень немногих лет исчезли у нее без следа. Линская была необыкновенно добрая, и ее добротой злоупотребляли все и каждый. Недобросовестные люди корыстно ухаживали за ней и выманивали, в виде подарков, ценности и деньги.

— Ах, Юлия Николаевна! Какая у вас хорошенькая брошка?— стоило, бывало, сказать Линской одной «из подруг», как она отвечает:

— А вам она нравится?

— Еще бы! Это роскошь!

— Ну, так возьмите ее себе…

— Ах, что вы, что вы! — откажется для виду подруга. — Не надо! С какой стати! Эта вещь очень дорогая!…

— Возьмите! У меня есть другая, почти такая же…

— Нет, ни за что не возьму…

— Я на вас обижусь!

— Ну, уж если вы так, то… давайте! Но я непременно вас отдарю…

— Ну, вот еще пустяки!

И, разумеется, тем дело кончалось. Никаких отдариваний никогда не было.

— Юлия Николаевна! Я в страшной крайности…

— Ах, неужели?

— Предстоит опись имущества… и должен-то я гроши в сущности…

— Вы не допускайте до описи… Как же это можно… У вас, кажется, дети…

— И рад бы не допустить, да выплатить долга нечем…

— У меня займите… Я вас выручу… Вам сколько надо? Говорите, не стесняйтесь.

— Триста рублей.

— Ну, хорошо, завтра на репетицию привезу.

И таких просителей у нее было ежедневно по несколько человек. Она раздавала деньги без счету и ни с кого не получала долгов. А если, бывало, и найдется человек с честными правилами и, поправясь обстоятельствами, вздумает возвратить ей долг, она наотрез получить его отказывалась.

— И охота вам помнить!… Потом когда-нибудь отдадите…

— Зачем же потом? Я теперь располагаю деньгами и считаю своею нравственною обязанностью возвратить вам ту сумму, которой вы меня выручили тогда-то…

— Спрячьте их, спрячьте! На черный день пригодятся…

Она всем напоминала черный день, а сама о существовании

такого не помнила. Юлия Николаевна полагала, что ее богатству не будет конца, а между тем конец был не за горами. Деньги истощались с неимоверною быстротою. К тому же случилось ей увлечься неким красивым юношей А. и уже в почтенном возрасте выйти за него замуж. Это была роковая ошибка Линской… Деньги проживались с удвоенной быстротой, у супруга всплывали долги, которые покрывались последними крохами этой доброй женщины, и, в конце концов, она осталась буквально без всего… Семейные огорчения и расстройство материальных средств подломили ее здоровье, и весною 1871 года она скончалась в нищете. Но ведь она получала жалованье? — возразят мне. — Да, получала, но оно все целиком уходило на выплату долгов, чужих долгов. Она последние месяцы доживала до того, что ей нечего было есть. Ее бесчисленные должники об этом хорошо знали, и никто не подал ей руку помощи. Ей не на что было купить лекарства, старые друзья великодушно подавали ей рубли… Боже! Неужели это только так бывает за кулисами?!.. Бывшую миллионершу хоронили по подписке… Это ли не плачевная судьба?..

Говоря про неудачи одной, кстати вспоминаю о неудачах другого. Этот другой — Петр Иванович Зубров, у которого под конец жизни «вышла линия на поломку ног». Петр Иванович был очень хорошим актером, все мы его любили за ум, веселость и простоту. Он был крайне покладистым, незлобивым и добрым. У него было несколько своеобразных, оригинальных черт в характере, но они не всякому бросались в глаза, их знали только некоторые, ближе знакомые с Зубровым, почему о них никогда не было разговоров и в закулисные анекдоты они не входили…

Петр Иванович питал большую приязнь к актеру Семенову. Они были всегда и везде вместе, за что их прозвали даже «аяксами». Однажды, в свободный от спектакля вечер, Зубров с своим другом отправились в немецкий клуб. Время провели они там очень весело: встретились со знакомыми, учинили попойку и разбрелись по домам в достаточно-нагруженном виде, то есть в таком, когда фантазия более всего разыгрывается не в пользу своего господина и ищет себе удовлетворения в совершенно бесполезных предприятиях, которые обыкновенно должны служить доказательством (кому— неизвестно) вменяемости субъекта.

— Извозчик! — крикнул было Семенов, выйдя из клуба, но Зубров его остановил.

— Не нужно, — сказал он, — погода превосходнейшая… Пройдемся пешком…

— Тяжело ведь…

— Ну, вот еще выдумал! Да я хоть по половице пройду и не покачнусь… Кроме того, эта прогулка нас освежит, и мы завтра не по чувствуем сегодняшней выпивки.

— Ну, пойдем, пожалуй…

Мирно беседуя, дошли они до Сенной площади, среди которой над Петром Ивановичем разразилась катастрофа. Он поскользнулся и так неудачно упал, что сломал себе правую ногу. Семенов сокрушенно покачал головой и произнес укоризненным тоном:

— Вот говорил я тебе: поедем да поедем, а ты: нет да нет, ну, вот и ори теперь…

— Судьба! — простонал Зубров. — Все судьба…

— Оно точно, а все-таки извозчика-то взять придется…

— Бери, скорей только…

Семенова вдруг обуяли материальные расчеты, и он не без сердца сказал:

— И отсюда извозчик берет четвертак и от клуба взял бы не больше, а пешком-то мы сколько продрали?.. Ты вот всегда так…

Привезли Зуброва домой, моментально послали за доктором-оператором Барчем, который умелою рукою вправил кости, сделал повязки и, кажется, через месяц выпустил его на сцену. Хотя Петр Иванович немного и прихрамывал, но играть все-таки мог. В конце концов он совершенно поправился и о поломе ноги даже забыл. В ту же зиму петербургская драматическая труппа устроила большой ужин в ресторане Донона, на Мойке, в честь гостившего тогда в столице Александра Николаевича Островского. Ужин этот затянулся далеко за полночь и имел симпатичный товарищеский характер. Только что мы встали из-за стола, как нам сообщили, что неподалеку от ресторана пожар. Несколько человек из компании, в том числе я и Яблочкин, отправились на место печального зрелища. Часа через два мы вернулись обратно к Донону и наткнулись тоже на невеселую картину. Зубров лежал на диване, а Барч что-то копошился около левой ноги его. Все участники ужина были встревожены и наперерыв ухаживали за больным.

— Что с ним?— спросил я у кого-то из присутствующих.

— Опять нога треснула…

— Почему? как?

— Неловко упал.

— Что же ему помогло свалиться?

— Поспорил он о чем-то с Бурдиным. Разговор завязался жаркий. Петр Иванович все шумел и налезал на своего оппонента, тот его слегка оттолкнул, а он не устоял и растянулся во весь рост, да так нехорошо, что сломал ногу…

Пока возились с Зубровым, стало рассветать. Время было под утро. Послали в какую-то больницу за носилками, на которые положили Петра Ивановича и отправили с наемными мужиками домой. Друг его, Семенов, взял сапог, снятый с больной ноги Зуброва, и торжественно понес его перед носилками. Нужно заметить, что Семенов был несколько навеселе и потому свои действия не подчинял рассудку. Многие из нас, ужинавших, пошли за носилками проводить до дому товарища, во-первых, чтобы смягчить впечатление его домашних, которые при виде необыкновенной ноши вообразили бы что-нибудь ужасное, и, во-вторых, для предупреждения каких либо недоразумений, возможных в дороге, в особенности же с таким ненадежным проводником, как Семенов.

Встречавшиеся нам прохожие с соболезнованием смотрели на нашу процессию, а многие даже религиозно осеняли себя крестным знамением, предполагая в Зуброве покойника. На Невском проспекте какая-то убогая старуха обратилась к Семенову с вопросом:

— Кого это, батюшка, хоронят?

— Того, бабушка, который на носилках лежит…

— Экий ты несуразный! Я про то, кто он, примерно, будет?

— Актер Зубров, бабушка.

— Ну, царство ему небесное!

Петр Иванович не выдержал. Слегка приподнялся он и крикнул:

— Врет он, разбойник, — я жив!

— Ай!— взвизгнула старуха и опрометью бросилась бежать в противоположную сторону.

На этот раз он долго вылежал в постели, а когда встал, то принужден был ходить на костылях. Это удручало его страшнейшим образом.

— Конец, всему конец! — повторял он, оплакивая свое прошлое. — Что я теперь? Кто? Калька, кандидата в богадельню… нет, не придется уж более мне играть! Моя песенка спета…

Мы исправно его навещали, в особенности же часто бывал у него неизменный Семенов, который однажды с тревожным видом вбегает в уборную Каратыгина, перед самым началом спектакля, и громогласно сообщает:

— С Петром Ивановичем опять несчастье!

— Что? Что такое?

— Еще ногу сломал…

— Третью? — с непритворным ужасом воскликнул Петр Андреевич.

— Ах, нет, первую, — живо ответил Семенов, — только в новом месте…

В квартире Зуброва было несколько ступенек из одной комнаты в другую, при переходе по ним он как-то неловко зацепил костылем за косяк двери и упал. Нога переломилась в новом месте, и он окончательно слег в постель, с которой уже и не вставал до самой смерти, случившейся в 1873 году. 




XVII

Театральные юбилеи. — Анекдоты про Сосницкого и Самойлова. — Остроты Каратыгина.


При мне справлялось четыре больших юбилея: Ивана Ивановича Сосницкого за 50 и 60 лет службы, Петра Андреевича Каратыгина — за 50 лет и Василия Васильевича Самойлова — за 40 лет.

Пятидесятилетий юбилей Сосницкого прошел без особенной торжественности, но за то шестидесятилетий, пришедшийся на святой недели[11] отпразднован был блестящим образом.

Александринский театр был переполнен изысканною публикой. Все высшее общество было на лице. Государь Александр Николаевич, окруженный многими членами императорской фамилии, присутствовал в большой царской ложе. Весь театральный и литературный Петербург сосредоточился в этом достопамятном вечере в стенах Александринки.

Ветерана русской драмы публика встретила с энтузиазмом. Растроганный старик плакал и долго не мог начать второго действия «Ревизора», в котором он играл городничего.

Отрывок «Ревизора» на юбилейном спектакле имел немаловажное значение, так как ровно за тридцать пять лет[12] до того Иван Иванович в Александринском же театре исполнял роль Сквозника-Дмухановского при первом появлении на сцене этой знаменитой комедии Гоголя. Говорят, что по воле самого автора ему поручена была эта роль, с которой он не расставался до самой смерти. Программа первого представления «Ревизора», как дорогая память минувшего, сохранялась у Сосницкого. Роли распределены были так: городничий — Сосницкий, его жена — Сосницкая, дочь — Асенкова младшая, Хлопов — Хотяинцов, судья — Григорьев, Земляника — Толченов, почтмейстер — Рославский, Добчинский — Крамолей, Бобчинский — Петров[13], Хлестаков — Дюр, Осип — Афанасьев, Держиморда — воспитанник Ахалин, Мишка — воспитанник Марковецкий.

— Хорошо прежде играли «Ревизора», — говаривал Сосницкий, — теперь так его не разыграть.

— Почему?

— Потому что публика по другому настроена была. В те-то времена эта комедия каждого за живое хватала да на мысли наводила, а теперь-то только ради зубоскальства ее смотреть идут!

На юбилейном спектакле шел только один второй акт, — одряхлевшему Сосницкому уже не под силу было сыграть всю комедию. Да и в одном-то этом акте он путался и мешался, не взирая на то, что Сквозника мог бы играть без суфлера: так сильно врезалась в его память эта роль.

В сцене встречи городничего с Хлестаковым Сосницкий после слов: «извините, я, право, не виноват. На рынке у меня говядина всегда хорошая. Привозят холмогорские купцы, люди трезвые и поведения хорошего», — ни с того, ни с сего, сказал, обводя глазами потолок:

— Течь?

— Что? — неудомевающе обратился к нему Хлестаков.

— Я спрашиваю, почему у вас течь?

Публика рассмеялась и живо вообразила себе фигуру начальника отделения из сценки Щигрова «Помолвка в Галерной гавани». Иван Иванович забылся и начал подавать реплики из этого водевиля, почему-то на пол-фразе вообразив, что он играет именно начальника отделения, а не городничего. Однако, он вскоре оправился, опять-таки незаметно для себя вошел в роль Сквозника и окончил акт благополучно.

Его юбилейный спектакль состоял из 2-го действия «Ревизора», одноактной комедии И. С. Тургенева «Завтрак у предводителя»,

1-го действия оперы «Жизнь за Царя» и большого разнохарактерного дивертисмента, в котором принял участие балет. Этот сборный спектакль был вызван тем обстоятельством, что все труппы выразили желание непременно участвовать в шестидесятилетней годовщине одного из талантливейших представителей русской сцены.

Перед началом спектакля юбиляр был поздравлен с высочайшею милостию, и ему вручены были бриллианты на медаль, пожалованную ему в день пятидесятилетнего его юбилея.

В один из антрактов, император Александр Николаевич, зайдя на сцену, прошел в уборную к Сосницкому и вел с ним продолжительную беседу. Польщенный монаршим вниманием, старик разрыдался и не мог отвечать на вопросы государя.

— Ну, прощай! — сказал в заключение император. — Поговорим в другой раз на свободе…

Выйдя из уборной, Александр Николаевич подошел к группе актеров, ожидавших его появления.

— Стар он у нас! Нужно его беречь и холить… Да и вы, старики, себя берегите, — обратился он к Каратыгину, Григорьеву и другим. — Я вас, стариков, люблю и никогда не забуду.

Милостивые слова государя произвели впечатление на всех присутствовавших. Император в то время долго пробыл за кулисами и многих удостоил своим разговором.

Осенью того же 1871 года Иван Иванович выступил последней раз в комедии Минаева «Либерал». Это была его лебединая песня. Вскоре он слег в постель и, после трехмесячного постепенная угасания, 24-го декабря вечером скончался. Его кончину можно назвать кончиною праведника: он умер без болезни, страдания и агонии.

Хоронили Сосницкого скромно. Толпа, шествовавшая за его гробом в Новодевичий монастырь, была не велика. Это был тесный кружок друзей и товарищей покойного.

На могиле его говорили речи Н.А. Потехин и 0.А. Бурдин. Последний сказал краткое, но меткое слово:

«Дорогие товарищи! Бросая последнюю горсть земли на эти драгоценные останки артиста и человека, мы ничем иным не можем почтить память Ивана Ивановича Сосницкого, как тем, если будем стараться подражать ему, как артисту и как человеку».

В последние годы жизни, на восьмом десятке лет, Иван Иванович приметно одряхлел, но ни под каким видом не хотел считать себя стариком. Он бодрился и не прочь был от ролей, требующих исполнителя средних лет. В свои почтенные годы он смело мог бы играть стариков без грима, так как и по фигуре и по лицу, изборожденному многочисленными морщинами, это был человек «древнего вида». Между тем он всегда старательно и долго гримировался, затушевывал свои собственный морщины и выводил суриковым карандашом новые. Разрисует, бывало, себя самым неимоверным образом, наденет на свою лысую голову плешивый парик и любуется собой перед зеркалом вплоть до выхода.

Однажды подошла к нему покойная артистка Громова и спросила:

— Иван Иванович, с чего это ты лицо-то измазал? Все оно у тебя в каких-то рубцах вышло…

— Дура! — не без сердца ответил Сосницкий. — Разве не знаешь, что я старика играю?

Сосницкий плохо запоминал имена, фамилии и числа. Он все, бывало, перепутывал и никогда не мог ничего передать слушателю в последовательном порядке. В обыденном разговоре он перепархивал с предмета на предмет без всякой логики и системы. Подойдет к кому-нибудь и заговорит:

— Вчера я немного гулял по Фонтанке утром для моциона и встретил у моста… у того моста… как его…

— Аничкин?— помогает собеседник.

— Нет… ну, каменный еще…

— Да на Фонтанке все каменные…

— Теперь вот каменные, а я помню их деревянными… Вот, батенька, времечко-то было: говядина стоила грош, хлеб — грош, водка— грош, вся жизнь— грош… Бывало, извозчику-то дашь гривну, так он тебя везет— везет… Приедешь к Ивану, кажется, Петровичу… ах, фамилию забыл… ну, как его… Ну, у него еще зять в коллегии служил… а у зятя отец сенатским столоначальником был… ну, как его… ах, Боже мой, неужели не знаете?

— Нет, не знаю…

— Жена у него такая полная дама, с проседью… и у ней восемь человек детей было разного возраста… Ну, как его… ах, Господи! Опять забыл, на днях еще как-то припоминал его… Ну, тот самый, у которого свояченица с офицером сбежала… ну, как его… она была хорошенькая, черненькая, с большими глазами… Еще жил он на Петербургской стороне, в Гулярной улице… да, ну, как же…

— Да, Бог с ним, Иван Иванович, — не в имени дело…

— Вот хороший-то человек был! Прелесть! Хлебосол страшный…

Кто-нибудь отвлечет Сосницкого от этой беседы, и он преспокойно ее прекратит. Потом через час или полтора подбежит он к бывшему собеседнику и торжественно объявляет:

— Уржумов!

— Что такое?— недоумевая, переспрашивает тот.

— Припомнил, припомнил…

— О чем, про что?

— Ивана-то Петровича фамилия Уржумов.

— Какого Ивана Петровича?

— Да вот про которого я вам давеча-то говорил…

Такие неожиданности у Сосницкого случались довольно часто. Иногда он подлетал с каким-нибудь односложным словом, что либо разъясняющим, через неделю после того, как вел разговор, и весьма удивлялся, если знакомый успел уже забыть какой-нибудь его совсем неинтересный рассказ.

При упоминании о медали, данной Сосницкому, кстати припоминается В. В. Самойлов, которому в 40-летний юбилей была тоже пожалована медаль. Припоминается он потому, что на него монаршая милость произвела впечатление далеко не такое, как на Сосницкого. Иван Иванович принял подарок государя с благоговением, он был в восторге от него и часто с гордостью упоминал о «заслуженной им регалии». Самойлов же, наоборот, равнодушно ее принял и, кажется, никогда не надевал ее. Я помню, как подали медаль Сосницкому: он заплакал и поцеловал ее.

— Не даром трудился я, не даром, — радостно сказал он, — самим императором почтен и отмечен.

Присутствующей при этом Каратыгин заметил:

— За Богом — молитва, а за царем — служба не пропадает…

— Да, да… это ты верно…

Самойлову медаль поднесена была управлявшим тогда театрами бароном Кюстером перед началом юбилейного спектакля.

— Поздравляю с монаршею милостью! — сказал Кюстер.

Василий Васильевич молча взял футляр из рук директора и положил на стол.

Такое равнодушие артиста смутило барона, и он заметил Самойлову:

— Вы бы надели ее!

— Я знаю, что мне с ней делать!

Видя, что юбиляр не в духе, барон поспешил ретироваться, а Самойлов так и не дотронулся до царского подарка. Бриллиантовый значок от публики он носил постоянно, этой же медали я никогда на нем не видывал…

Василий Васильевич вообще был груб и заносчив. Даже шутки и остроты его всегда отзывались дерзостью, глубоко оскорблявшей того, на кого они направлялись. Его манера обращения со всеми была важная и гордая, он постоянно держал себя неприступным и ни к кому из закулисных товарищей не питал особенной приязни: для него все одинаково были ничтожны и недостойны его внимания. Такое страшное самолюбие и такое громадное почтете к самому себе развила в нем чрезмерная похвала публики. Разумеется, не на всех так действуют успехи, но для таких, как Самойлов, эгоистичных и до болезненности самомнящих, они являются положительным злом, коверкающим нравы окружающей среды и разрушающим добрые товарищеские отношения целой корпорации…

Вот образцы острот Василия Васильевича.

Капельмейстер Александринского театра Виктор Матвеевич Кажинский в каком-то жарком разговоре с Самойловым сказал:

— Клянусь тебе честью!

— Чем ты мне клянешься? — насмешливо переспросил Василий Васильевич.

— Честью.

— Да разве у вас, поляков, есть честь?

Кажинский вспыхнул:

— Даже больше, больше чем следует есть: порасчесть, так на вас, русских, хватить…

— Как же честь у вас, по-польски, зовется?

— Гонор.

— Ну, вот тебе и доказательство. Гонор — слово латинское, самобытного же польского слова вы не имеете… «Честь» у вас чужая, а своей собственной нет…

Режиссер Куликов, выходя как-то с репетиции вместе с Самойловым, с которым одно время он был в сильно натянутых отношениях, обратил внимание на «собственный» экипаж, стоявший вместе с казенными каретами.

— Чей это?— обратился Николай Иванович к капельдинеру.

— Господина Самойлова, — ответил тот.

— Вот как! Лошадок завели! — иронически сквозь зубы процедил Куликов.

— Да-с, мой! — задорно отозвался Василий Васильевич, до слуха которого долетели слова режиссера. — А вам что за дело?

— Так, кстати… Как будто вам не к лицу в собственных экипажах разъезжать.

— Значит, так же как и вам не к лицу свободно разгуливать.

— Что вы хотите этим сказать?

— То, что вам не к лицу ходить без кандалов.

Вскоре после своей отставки, Василий Васильевич встретился в клубе художников с актером N., который в некоторых ролях пытался заменить его, но, разумеется, безуспешно.

— Как живете? — спросил Самойлов.

— Грустим, — ответил N.

— Что так?

— Ваша отставка произвела на всех нас удручающее впечатление.

— Ну? Будто бы?

— Честное слово! Вся сцена по вас грустить…

— Ах, передайте сцене, что я тоже грущу за нее, потому что на ней остались вы!

Самойлов почему-то терпеть не мог литераторов. Один только недавно умерший Дм. Дм. Минаев пользовался его симпатией.

— Ну, этот еще ничего! — говорил про него Василий Васильевич. — Это человек большого ума и дарования, кроме того, я люблю его за хороший нрав, а остальные все ничтожные люди…

Когда его просили принять участие в вечере, устраиваемом в пользу «литературного фонда», он раскричался:

— Ни за что! Чтобы я стал участвовать для этих разбойников, — никогда!… Лучше и не просите, пальцем не пошевельну для литературных людишек… Видеть не могу я этих писак противных…

В силу чего Самойлов питал такую ненависть к представителям литературы, — решить довольно трудно. Во все время его сценической деятельности писатели были самыми искренними его поклонниками, газеты и журналы постоянно отзывались о нем с энтузиазмом, драматурги подлаживались под его тон и делали в своих пьесах угодные ему роли, — все это, по-видимому, должно было бы служить прочным фундаментом дружбы его с литераторами, между тем, он ненавидел их всей душой. Что бы это значило, для меня осталось тайной…

Часто упоминая в своих воспоминаниях имя своего учителя и товарища Петра Андреевича Каратыгина, я ничего не сказал о нем, как о человеке. Это был замечательный добряк, всеми любимый и уважаемый товарищ. Его все бесконечно любили и, вместе с тем, побаивались попасть ему «на зуб». Он стяжал себе славу незаурядного остряка и каламбуриста. Петр Андреевич был необычайно веселый и интересный собеседник; как бы ни было велико общество, но он всегда завладевал всеобщим вниманием и составлял центр. В нем заключалось несколько дарований: он был хороший актер, прекрасный водевилист (оригинальных и переводных пьес у него около сотни), не дурный стихотворец, искусный художник и превосходный преподаватель драматического искусства. Его бойкие экспромты и меткие эпиграммы памятны многим до сих пор.

Однажды на завтраке у генерала Челищева, когда подали заливного поросенка, Петр Андреевич сказал:

«Ты славно сделал милый мой,

Что в ранней юности скончался,

А то бы вырос ты большой

И той же-б участи дождался».

Молоденькая Асенкова, исполняя роль мальчика-полковника в водевиле «Полковник старых времен», на репетиции по ходу пьесы вынула из ножен саблю и сделала ею честь.

— Что вы делаете?— спросил ее Каратыгин.

— Честь отдаю.

— А что же у вас останется?

Как-то назначены были в один спектакль две пьесы. Одна у Полевого драма «Купец Иголкин», другая Каратыгина— водевиль

«Архивариус». По объявленному порядку спектакля сначала должен был идти «Иголкин», в котором одну из больших ролей играл актер Борецкий, опоздавший к семи часам, то есть к началу представления. Нужно было поднимать занавес, а действующего лица нет. Режиссер Куликов метался в отчаянии по сцене и не знал, кем заменить неисполнительного актера.

— Чего ты сокрушаешься? — спросил его Петр Андреевича

— Да как же, пять минут восьмого, а спектакля нельзя начинать.

— Будем раньше играть «Архивариуса»?

— Никак невозможно, по афише сначала «Иголкин».

— Пустяки! Публика не поймет…

— Как не поймет?

— Да так: при открытии занавеса я сшиваю бумаги иголкой, — зрители и подумают, что это и есть иносказательный Иголкин.

Трагедия графа А.К. Толстого «Смерть Иоанна Грозного» долгое время держалась в репертуаре Александринского театра и давала хорошие сборы. Разумеется, успех ее следует приписать не артистическому исполнению, а литературности произведения, верной обрисовке жизни отдаленного от нас времени и далее аксессуарам, которые действительно были художественны и выдерживали строгий стиль эпохи Грозного.

Когда приезжал гастролировать в Петербург московский премьер Шумский и когда он сыграл Иоанна Грозного в трагедии графа Толстого, Петр Андреевич сказал:

— Не счастливится графу Алексею Константиновичу…

— А что?— кто-то спросил его.

— Да как же: в его произведены мы видели Павла Васильевича, Василия Васильевича и Сергея Васильевича, — намекнул он на Васильева, Самойлова и Шумского, исполнявших главную роль в трагедии, — а Ивана Васильевича (Грозного) не видали.

Репетировали какую-то отчаянно-скучную пьесу. К третьему действию должен был приехать Монахов, в ней участвующей, но подошло время репетиции третьего акта, а его нет, как нет.

— Не приехал?— спрашивает режиссер Воронов у капельдинера, заведующая «отвозом» и «привозом» артистов.

— Карета за ними послана.

— А возвратилась ли она?

— Должна давно здесь быть.

— Поди, узнай.

Возвращается капельдинер обратно и заявляет:

— Г. Монахов приехали.

— Да где же он?

— Не могу знать, но кучер говорить, что привез.

— Иди и ищи.

Обежал капельдинер все уборные — нет, заглянул в режиссерскую— тоже, ни в бутафорской, ни в костюмерной тоже его не было.

— Нигде не нашел.

— Делать нечего, господа, будем репетировать без него, — сказал режиссер, — а Ипполита Ивановича подвергнуть штрафу.

По окончании репетиции, все участвующее вышли к подъезду и стали рассаживаться по каретам. Вдруг кто-то испуганно вскрикивает.

— Что такое?

— Кто-то в карете спит.

Подошли, взглянули — Монахов. Разбудили[14].

— Что это вы, Ипполит Иванович?

— А уж разве приехали?

— Давно.

Петр Андреевич подошел к Монахову и сказал:

— Я не дивлюсь твоему безмятежному сну. Вероятно, ты в карете роль из новой пьесы учил?!

Как-то представляют Каратыгину провинциального актера, служившего когда-то, но не долго, на казенной сцене:'

— Вы, вероятно, его помните, как актера.

— О, да, я злопамятен, — ответил Петр Андреевич, сконфузив бедного актера, имевшего было намерение просить его содействия к поступлению вторично на сцену императорского театра.

Когда праздновали пятидесятилетней юбилей Каратыгина, явилась в его уборную депутация артистов, и один из них сказал прескучную речь, преисполненную чрезмерной лестью, которой не терпел Петр Андреевич никогда.

В самом конце речи Каратыгин прерывает оратора.

— Погодите, ради Бога погодите.

Все на него удивленно глядят. Юбиляр взбирается на стул и поспешно захлопывает отворенную форточку.

— Теперь продолжайте! Я и не заметил сначала, что вы говорили на ветер.

В уборной Каратыгина некий актер С. расхвастался вновь приобретенными золотыми часами.

— Часики хорошенькие, — заметил кто-то и спросил:— а цепочка медная?

— Нет, тоже золотая. У меня ничего нет медного…

— А лоб-то?— перебил его Петр Андреевич.

Это только тысячная доля тех анекдотов про Каратыгина, которые известны были его друзьям, знакомым и публике. 




XVIII

Нижний Новгород. — Знакомство с М.Г. Савиной. — Савина в Петербурге.


В то лето, когда в Москве устроена была политехническая выставка, Н.Ф. Сазонов и я были приглашены нижегородским антрепренером Смольковым на гастроли. Мы пробыли почти все время ярмарки в Нижнем, играя ежедневно. Репертуар состоял преимущественно из легких комедий и опереток, которыми по просьбе Смолькова я и режиссировал.

Эти гастроли для меня памятны тем, что я познакомился с юной тогда Марией Гавриловной Савиной, нынешней премьершей Александринской сцены.

Я занят был постановкой «Орфея в аду». Все роли разошлись как нельзя лучше, не было только Амура.

— Кому же поручить эту роль?— спросил я Смолькова.

— К-к-к-кому н-н-нибудь, — не долго задумываясь и возмутительно заикаясь, ответил Смольков.

— Однако…

— Х-х-о-о-оть С-с-с-са-а-авиной.

— Какой Савиной?

— А-а-актри-и-иске мо-о-о-ей…

— Сыграет ли?

— Не-е-е знаю…

Передали Амура Савиной, занимавшей у Смолькова амплуа незначительных ролей. Сыграла она его очень мило, но никак нельзя было предполагать по исполнению этой роли, что из нее выработается такая большая артистка. Я там же видел ее и в нескольких водевильных ролях, но и в них она не проявляла своего выдающегося дарования, только впоследствии на казенной сцене развернувшегося во всю.

Не задолго перед моим с ней знакомством, она была повенчана с провинциальным актером Савиным, под фамилией которого и стала фигурировать на сцене, а до этого она называлась Стремляновою. Тогда же я узнал, что происхождением своим она вполне театральная особа. Ее родители, что называется, «коренные» провинциальные актеры; от самого рождения она была около сцены и очень юной начала подвизаться на театральных подмостках.

Вторая моя встреча с Марией Гавриловной была в Петербурге, в Благородном собрании. Весною 1875 года она появилась в Северной Пальмире уже известною провинциальною артисткою и была приглашена антрепренером этого клуба С.М. Сосновским дебютировать у него. Впервые выступила она в неизвестной тогда столице комедии Антропова «Блуждающие огни».

Дебютом этим заинтересованы были многие. Всем завзятым театралам было известно, что дебютантка не заурядная актриса, а талантливая артистка, и что это не та школьная знаменитость, которые размножаются в бессчетном количестве в последние годы, благодаря различным «драматическим училищам», представляющим из себя что-то весьма тяжелое для искусства, что-то удивительно обидное для театра, а настоящая вдохновенная артистка, самобытная и самостоятельная, систематически ничему не учившаяся, но производящая на зрителя цельное, неотразимое впечатаете.

Все это вместе взятое обратило внимание даже самой дирекции, командировавшей некоторых из артистов на дебют Савиной. В числе прочих на этом пробном спектакле был и Александр Александрович Нильский, в свое время имевший большой авторитетный голос за кулисами Александринского театра. Он пришел в восторг от дебютантки и, разбирая ее недюжинное дарование, выказал тонкое понимание искусства. На другой же день он доложил начальству, что Савина представляет из себя крупный талант, правда не разработанный, но при известных благоприятных для развития условиях способный занять выдающееся место на казенной сцене. Ей тотчас же было предложено попробовать свои силы в Александринском театре, в каковом она и выступила в первой половине апреля.

Для первого выхода Мария Гавриловна не струсила взять две ответственные роли: Катю из комедии «По духовному завещанию» и Невскую из сцены «Она его ждет». Успех был большой, вызовам не было конца, однако осторожное начальство к энтузиазму публики отнеслось недоверчиво и дебютантке предложили еще две пробы, на которые она опять-таки охотно согласилась, с полной надеждой овладеть вниманием зрителей и расположить к себе всех знатоков театра. Наконец, после третьего дебюта состоялся ее ангажемент. Она была принята на три года с 900-рублевым годичным жалованьем и десятирублевыми разовыми, однако эти условия не были долговременными: вскоре, в виду блестящих успехов, ей было увеличено содержание, и через каких-нибудь шесть-семь лет она дошла до пятнадцатитысячного (в общей сложности) оклада. 




XIX

Моя «частная» антреприза. — Начальство. — Недовольство мной. — Притеснения. — Отставка, — Служба в провинции. — Неудачи. — М.В. Лентовский. — Мой пятидесятилетний юбилей. — Заключение.


Когда нам, актерам императорской сцены, не было еще запрещено выступать в частных театрах, а так же заниматься различными театральными предприятиями, я взялся за постановку спектаклей в Немецком клубе, где до меня антрепренерствовал Стрекалов, тоже служивший в нашей драматической труппе.

Эта антреприза для меня имела большое значение, так как, благодаря ей, я вынужден был расстаться с казенной сценой и в конце-концов совсем покинуть Петербурга. Обстоятельства сложились так неблагоприятно.

Приглашаете меня к себе на чашку чая литератор II. и просит взять его дочь, страстную театралку, в состав моей клубной труппы, в которой принимали участие товарищи по Александринскому театру и лучшие частные силы.

— С удовольствием, — сказал я, — для начинающей артистки на моей сцене откроется широкое поле деятельности…

— Значит, наверное она у вас будет играть?

— Наверное, если только у нее есть хоть малейшие задатки сценического дарования…

— Не беспокойтесь, окажется очень полезной.

— Душевно рад буду.

— А когда вы ей назначите дебют?

— Хоть в следующий спектакль… А сегодня пусть приезжает в клуб на репетиции познакомиться с будущими сослуживцами, да кстати ведь и я не имею удовольствия ее знать.

— Сегодня ей нельзя. Вы пришлите ей роль, назначьте репетиции и на первой же из них с нею познакомитесь…

— Превосходно.

Я так и сделал: прислал ей роль (одну из тех, список которых вручил мне при свидании П.) и назначил репетиции, на которой она привела меня в неописанное смущение. Дебютантка ни одной русской буквы не выговаривала порядком; разговорную речь коверкала до неузнаваемости.

Предчувствуя неудовольствие публики, я хотел было отнять от нее роль и передать другой, но кто-то уговорил меня не конфузить «молодую дебютантку» и дать ей самой лично убедиться в неспособности к закулисной деятельности. Кроме того, ее имя стояло уже на афише…

Нечего и говорить, что ее участие в спектакле ознаменовалось полным равнодушием публики и протестом клубных старшин, обязавших меня не допускать на подмостки таких неудачных исполнителей.

Разумеется, этой дебютантке я более ролей не давал, что вызвало неудовольствие чадолюбивого П., до этого относившегося ко мне благосклонно, а после этого события старавшегося мне досадить елико возможно. Он приезжал ко мне в клуб и прямо спрашивал, почему я не занимаю его дочь. Я ответил ему откровенно, сопоставляя мнение публики, решение старшин и, наконец, очевидную нелепость ее артистических надежд, которым никогда бы не выбраться из области неосуществимых фантазий.

П. уехал от меня рассерженным.

Антрепренерствовал я только один сезон. Не смотря на прекрасный дела, я должен был прикончить попытку давать на частной сцене порядочные спектакли, постановка которых обходилась чрезвычайно дорого, так что сборы еле-еле могли покрыть расходы, а собственный труд не считался ни во что.

Вслед за этим в императорских театрах произошла всем памятная реформа. Явилось новое начальство, пошли новые порядки, народились новые требования, подробный разбор которых я считаю преждевременным и обхожу молчанием. Замечу только о той бесцеремонности, какую проявило новое начальство к некоторым из нас, на первых порах не приглянувшимся их отческому взгляду.

Первым своим долгом новое начальство почло укоротить содержание актерам. Были уничтожены разовый и бенефисы, которые поступили в общий счет и вошли в состав жалованья. Против этого почти никто ничего не имел, каждый благоразумно рассчитывал, что определенная цифра получаемого значительно выгоднее поденного (разового) гонорара, всегда колеблющегося и зависящего от многих сторонних причин, на первом плане которых стоят «лады» с режиссером, «дружба» с могущественными товарищами, «угожденья» прямому и косвенному начальству и т.д.

Однако, некоторым вскоре пришлось разочароваться в новой системе, так как не всем суждено было в новом начальстве обрести покровителей. В нашем театре пертурбация произошла удивительная, сортировали нас, как рекрутов: «годен», «не годен», «повышение», в «отставку»… Некоторые поспешили сами убраться по добру по здорову, некоторым очень тонко было предложено убираться, а некоторых без всяких рассуждений увольняли.

Я попал в категорию вторых: мне было предложено убираться, т.е. меня не увольняли, но поступили со мной так просто, что я вынужден был сам подать в отставку. Это обстоятельство (кто бы мог думать) было последствием того неудачного дебюта в немецком клубе картавой и шепелявой барышни, о которой я подробно рассказал в начале этой главы. Тут пошли личные счеты и ни о каком поправлении дела не могло быть речи. На меня глядели косо, и я должен был повиноваться судьбе.

Однажды меня официально вызывают в контору императорских театров.

Приезжаю.

Мне протягивают новый контракт и лаконически говорят:

— Подпишите!

— Сперва должен прочитать…

— Чего читать? не торговаться же будем…

— Не знаю… может быть…

По новому контракту мне было назначено годовое содержание в 1200 рублей.

— Позвольте-с, — говорю я, — это ошибка.

— В чем?

— Я зарабатывал, как вам небезызвестно, до 6000 рублей в год и, думаю, приблизительно такая же цифра должна быть мне назначена жалованьем.

— Почему же вы так думаете?

— А потому, что я знаю контракты других. Всем назначено жалованье, соразмерное с заработком каждого в последний год.

— Это не наше дело, идите к старшему…

Являюсь к старшему. Принимает он меня, как и следовало ожидать, сухо. Впрочем, после прошлогоднего инцидента я на другой прием и не рассчитывал.

— Вам что?

Излагаю свое сомнение и выкладываю доводы, которые он резюмировал так:

— Если вам не угодно оставаться на назначенном жалованье, то можете подавать в отставку.

— Но ведь это не справедливо.

— Не совсем… Нужно очищать дорогу другим. Вы ведь пенсию получаете[15]

— Да, но ведь и другие получают пенсию, однако им содержание не убавлено!..

— Так пришлось по раскладке… Дирекция в настоящее время не располагает лишними деньгами…

— В таком случае вам не следовало торопиться составлением моего контракта…

И в тот же день я подал в отставку.

Вот каким образом я лишился казенной службы. Ничтожное, по-видимому, обстоятельство причинило слишком серьезный ущерб мне…

Тотчас же после отставки я получил приглашение из Гельсингфорса вступить в местную труппу на правах режиссера. С этого времени для меня начинается снова скитальческая жизнь провинциального актера.

В Гельсингфорсе я провел всю зиму, не ознаменовавшуюся ничем особенным, достойного упоминания.

На следующий сезон я стал сам во главе антрепризы и снял Рыбинский театр, о доходности которого ходили легендарные слухи. Но, увы! я потерпел полнейшее фиаско. Дела шли отвратительно, мой пятисотрублевый залог пропал, все бывшие у меня сбережения пошли на покрытие убытков, даже пенсия не уцелела от краха… Эта неудача так сразила меня, что я поклялся себе никогда более не соваться ни в какие театральные предприятия, в наше время не выдерживающие порядочного отношения к ним, а требуюшие от инициатора только маклаческого задора, кулачества и как можно меньше совести. Да, провинциальный театр пал и долго ему не подняться…

Слухи о моем крахе достигли Москвы и Лентовского, от которого я получил приглашение по телеграфу вступить в состав его труппы. Я с удовольствием согласился и, полный разочарования, из Рыбинска двинулся в Белокаменную. С Лентовским я сошелся на 300 р. месячного содержания и бенефисе.

Первый мой выход у него был в театре Шелапутина. Я сыграл водевиль «В чужом глазу сучек мы видим». После спектакля подошел ко мне Михаил Валентинович и сказал:

— А меня было напугали.

— Что такое?

— Наговорили про вас, будто бы вы совсем одряхлели, и частые спектакли вам не под силу…

— Это не правда…

— Я и сам вижу, что клевета. Вы еще такой молодец, что всех нас за пояс заткнете и любого из молодых переиграете…

— Кто же вам про меня наговорил нелепостей?

— Нашлись добрые люди… Один из ваших старых товарищей уверял меня в вашей непригодности…

Вот они друзья!

С М.В. Лентовским я оказался старым знакомым. Я вспомнил его по дебюту в Александринском театре. Он когда-то давно выступал в «Птичках певчих», в партии Пикилло. Его дебют врезался в моей памяти по следующему происшествию, имевшему последствием бесконечные толки, пересуды и повлиявшему, кажется, на его поступление в казенную труппу.

Портной подал ему костюм, который оказался очень пригодным для Михаила Валентиновича, — одна только шляпа не пришлась по вкусу дебютанта.

— Нельзя ли достать с маленькими полями? — сказал он портному.

— Это самая форменная…

— Та еще форменнее будет…

— Других нет!

— Не может быть, поищите…

— И искать нечего, я хорошо весь гардероб знаю…

— Ну, так подайте мне ножницы…

— Извольте!

Лентовский мигом укоротил поля. Портной остолбенел от ужаса и дрожащим голосом произнес:

— Казенная!

— Ничего, — спокойно ответил Михаил Валентиновичу — казенной и останется!

— Что скажет начальство? — с отчаяньем возопил верный служака.

— А ты прикажи своему начальству завтра мне счет подать: я уплачу, чего эта шляпа стоить…

Это обстоятельство облетело все уборные и неблагоприятно отразилось на мнении власть имущих о дебютанте, ни на что не глядя проявившем такие буйные наклонности.

— Возьми такого, — рассудил Федоров:— он всю казенную амуницию переуродует. Нет, дальше от либералов…

После службы у Лентовского я поехал в Астрахань, но там много не дополучил; из Астрахани переправился в Кишинев, к покойному Никифору Ивановичу Новикову, но и у него

дела были не лучше астраханских: после полуторамесячного пребывания в Кишиневе принужден был уехать в Одессу, но и Одесса не оправдала надежд. Наш антрепренер К-ев, не заплатив никому из труппы, скрылся самым ехидным образом, оставив всех нас без гроша.

Вот положение театрального дела в провинции: крах за крахом, провал за провалом. Актерская семья с каждым годом умножается и ширится, а дело с каждым днем падает и, кажется, близок его окончательный кризис. Этот вопрос чрезвычайно важен и требует серьезного разрешения.

Из Одессы я перебрался в Киев. Меня пригласили занять должность преподавателя сценического искусства в местном русском драматическом обществе.

Пробыв в Киеве год с лишком, я соблазнился выгодным ангажементом Лентовского и опять поехал в Москву, в которой пока и живу безвыездно шесть лет…

Заканчивая свои воспоминания, не могу обойти молчанием лестного для меня празднования пятидесятилетия моей актерской деятельности. Оно состоялось в пятницу, 3-го февраля 1889 года, в театре «Шелапутина». Я сыграл свой старый водевиль «В тихом омуте черти водятся». Прием был большой. В день юбилея я получил массу поздравительных телеграмм и писем из разных концов России. Две телеграммы, особенно для меня ценные, позволю себе привести здесь полностью. Первая от покойного великого князя Николая Николаевича Старшего: «Поздравляю вас с юбилеем пятидесятилетней вашей артистической деятельности. Вспоминаю с радостью то время, когда вы нас тешили в моем Красносельском театре. Теперь еще благодарю за те веселые часы. Желаю вам всего лучшего и здоровья. Николай». Вторая от Петербургской драматической труппы, адресованная чрез Владимира Ивановича Немировича-Данченко: «Приветствуем сегодня в вас не только заслуженного юбиляра, но и дорогого старого друга. Пятьдесят лет служения драматическому искусству— факт замечательный в летописях театра, но едва ли не замечательнее то, что эти долгие годы не помешали вам остаться таким же честным и таким же правдивым человеком, каким вас всегда знали ваши товарищи. Кроме этого, какой-то неизвестный автор почтил меня таким четверостишием:

«Я в вас не вижу перемены:

Все тот же вы на склоне дней.

О, дай вам Бог справлять со сцены

И свой столетний юбилей».

Этим юбилеем итог моей деятельности был подведен окончательно…

Теперь в конце концов немножко своеобразной статистики. Службу свою я начал в 1839 году, в царствование императора Николая Павловича, служил при Александре Николаевиче и Александре Александровиче. При мне было четыре министра императорского двора: князь Петр Михайлович Волконский, граф Владимир Федорович Адлерберг, граф Александр Владимирович Адлерберг и граф Илларион Иванович Воронцов-Дашков. Во время пребывания моего на казенной сценё было шесть директоров: Александр Михайлович Гедеонов, граф Борх, А.И. Сабуров, С.А. Гедеонов, барон Кистер и, наконец, нынешний директор Иван Александрович Всеволожский. Начальниками репертуарной части при мне были: знаменитый Александр Иванович Храповицкий, Евгений Макарович Семенов, Павел Степанович Федоров, Лукашевич и А.А. Потехин. Управляющих театральной конторой я знавал: Александра Дмитриевича Киреева, П.М. Борщова, А.Ф. Юркевича и Погожева. Режиссеров при мне сменилось шесть: Н.И. Куликов, Краюшкин, Яблочкин, Е.И. Воронов, Лепин и, наконец, Ф.А. Федоров. Вот при каком многочисленном начальстве я провел свою закулисную жизнь…


А, Алексеев. 


Примечания

1

Умерший в Петербурге весною 1890г. в преклонном возрасте.

(обратно)

2

На той стороне, где Аничкин дворец, в самом углу.

(обратно)

3

Сосницкий

(обратно)

4

«Ревизор», изд. 2-е, Москва, 18S41 года.

(обратно)

5

«Европа» — гостиница на Фонтанке, у Чернышева моста.

(обратно)

6

Его настоящая фамилия была Млотковский; Молотковским же он был прозван актерствующим людом.

(обратно)

7

Плата за билет больше его стоимости.

(обратно)

8

Чистая перемена — моментальная, без антракта и на глазах публики, перемена декорации.

(обратно)

9

16-го ноября 1856г.

(обратно)

10

Михайловском.

(обратно)

11

1-го апреля 1871г. Прим. М.Ш.

(обратно)

12

  22-го апреля 1836г. Прим. М.Ш.

(обратно)

13

Оба в то время воспитанники театрального училища.

(обратно)

14

Монахов в последние годы жизни предавался разгулу и на этот раз он не был вменяем после кутежа, совершенного накануне.

(обратно)

15

Пенсия мне назначена в 1874 году, в размере 900 р. в год. Кроме того, в 1872г. мне пожалована грамота на потомственное почетное гражданство, как артисту первого разряда.
1   2   3   4   5   6   7   8



Похожие:

Александр Алексеевич Алексеев Воспоминания артиста императорских театров А. А. Алексеева iconЗагоскин Михаил Николаевич Урок холостым, или Наследники
В составе Ополчения участвовал в Отечественной войне. Был членом Дирекции императорских театров, позднее директором московских театров....
Александр Алексеевич Алексеев Воспоминания артиста императорских театров А. А. Алексеева iconДавыдов александр Алексеевич
Давыдов александр Алексеевич, капитан на судах Мурманского тралового флота. В 1960-х – начале 1970-х годов возглавлял экипаж траулера...
Александр Алексеевич Алексеев Воспоминания артиста императорских театров А. А. Алексеева iconПриказ №1909 г. Краснодар
О проведении краевого фестиваля детских театров и театров игры «Мы сами делаем театр»
Александр Алексеевич Алексеев Воспоминания артиста императорских театров А. А. Алексеева iconПодвиг артиста
Московского Малого театра Александр Остужев, наделённый талантом, благородной внешностью, сценическим обаянием, великолепными манерами,...
Александр Алексеевич Алексеев Воспоминания артиста императорских театров А. А. Алексеева iconДружба с комсомолом и армией» (Газета «Вперед», 11 июня 1988 г.)
Творчество композитора, которому в этом году исполняется 50 лет, высоко оценено нашим государст­вом. Игорю Лученку присвоены звания...
Александр Алексеевич Алексеев Воспоминания артиста императорских театров А. А. Алексеева iconШевченко Александр Алексеевич. Профессиональная политическая деятельность. Некоммерческое партнерство «Избиратели и объединения за соблюдение избирательных прав в Новосибирской области»
Историческая необходимость, значение повышения правовой культуры избирателей и организаторов выборов в современных условиях
Александр Алексеевич Алексеев Воспоминания артиста императорских театров А. А. Алексеева iconРусская катакомбная церковь истинныхъ православныхъ христианъ духовная Консистория местоблюстителя Готфской и Читинской Архиепархий И.
Исх.№119 от 4 сентября 200 5 г. (н с.), Священномученика Андрея (князь Александр Алексеевич Ухтомский), архиепископа Уфимскаго (+1937),...
Александр Алексеевич Алексеев Воспоминания артиста императорских театров А. А. Алексеева iconГ. А. Живоглазов Воспоминания машиниста
Эти "Воспоминания…" и другие материалы, относящиеся к Вычислительному центру и, частично, к нии-4 (ныне цнии-4) в целом, можно смотреть...
Александр Алексеевич Алексеев Воспоминания артиста императорских театров А. А. Алексеева iconВанкин владимир Алексеевич
Иванкин владимир Алексеевич, капитан-механик нис-7 (нефтемусоросборщика) Мурманского морского рыбного порта в 1982 году
Александр Алексеевич Алексеев Воспоминания артиста императорских театров А. А. Алексеева iconСмирнов виталий Алексеевич
Смирнов виталий Алексеевич, капитан на судах Мурманского тралового флота. В первой половине 1960-х годов возглавлял экипаж траулера...
Разместите кнопку на своём сайте:
Документы


База данных защищена авторским правом ©podelise.ru 2000-2014
При копировании материала обязательно указание активной ссылки открытой для индексации.
обратиться к администрации
Документы