Федор Михайлович Достоевский icon

Федор Михайлович Достоевский



НазваниеФедор Михайлович Достоевский
страница14/38
Дата конвертации30.05.2012
Размер7.3 Mb.
ТипДокументы
1   ...   10   11   12   13   14   15   16   17   ...   38

V



Позволю себе приостановиться и хотя несколько беглыми штрихами очертить это внезапно появляющееся лицо.

Это был молодой человек лет двадцати семи или около, немного повыше среднего роста, с жидкими белокурыми, довольно длинными волосами и с клочковатыми, едва обозначавшимися усами и бородкой. Одетый чисто и даже по моде, но не щегольски; как будто с первого взгляда сутуловатый и мешковатый, но однако ж совсем не сутуловатый и даже развязный. Как будто какой то чудак, и однако же все у нас находили потом его манеры весьма приличными, а разговор всегда идущим к делу.

Никто не скажет, что он дурен собой, но лицо его никому не нравится. Голова его удлинена к затылку и как бы сплюснута с боков, так что лицо его кажется вострым. Лоб его высок и узок, но черты лица мелки; глаз вострый, носик маленький и востренький, губы длинные и тонкие. Выражение лица словно болезненное, но это только кажется. У него какая то сухая складка на щеках и около скул, что придает ему вид как бы выздоравливающего после тяжкой болезни. И однако же он совершенно здоров, силен и даже никогда не был болен.

Он ходит и движется очень торопливо, но никуда не торопится. Кажется, ничего не может привести его в смущение; при всяких обстоятельствах и в каком угодно обществе он останется тот же. В нем большое самодовольство, но сам он его в себе не примечает нисколько.

Говорит он скоро, торопливо, но в то же время самоуверенно, и не лезет за словом в карман. Его мысли спокойны, несмотря на торопливый вид, отчетливы и окончательны, — и это особенно выдается. Выговор у него удивительно ясен; слова его сыплются, как ровные, крупные зернушки, всегда подобранные и всегда готовые к вашим услугам. Сначала это вам и нравится, но потом станет противно, и именно от этого слишком уже ясного выговора, от этого бисера вечно готовых слов. Вам как то начинает представляться, что язык у него во рту должно быть какой нибудь особенной формы, какой нибудь необыкновенно длинный и тонкий, ужасно красный и с чрезвычайно вострым, беспрерывно и невольно вертящимся кончиком.

Ну, вот этот то молодой человек и влетел теперь в гостиную, и, право, мне до сих пор кажется, что он заговорил еще из соседней залы и так и вошел говоря. Он мигом очутился пред Варварой Петровной.

— …Представьте же, Варвара Петровна, — сыпал он как бисером, — я вхожу и думаю застать его здесь уже с четверть часа; он полтора часа как приехал; мы сошлись у Кириллова; он отправился, полчаса тому, прямо сюда и велел мне тоже сюда приходить через четверть часа…

— Да кто? Кто велел вам сюда приходить? — допрашивала Варвара Петровна.

— Да Николай же Всеволодович! Так неужели вы в самом деле только сию минуту узнаете? Но багаж же его, по крайней мере, должен давно прибыть, как же вам не сказали? Стало быть, я первый и возвещаю.
За ним можно было бы, однако, послать куда нибудь, а впрочем наверно он сам сейчас явится и, кажется, именно в то самое время, которое как раз ответствует некоторым его ожиданиям и, сколько я, по крайней мере, могу судить, его некоторым расчетам. — Тут он обвел глазами комнату и особенно внимательно остановил их на капитане. — Ах, Лизавета Николаевна, как я рад, что встречаю вас с первого же шагу, очень рад пожать вашу руку, — быстро подлетел он к ней, чтобы подхватить протянувшуюся к нему ручку весело улыбнувшейся Лизы; — и, сколько замечаю, многоуважаемая Прасковья Ивановна тоже не забыла, кажется, своего „профессора“ и даже на него не сердится, как всегда сердилась в Швейцарии. Но как однако ж здесь ваши ноги, Прасковья Ивановна, и справедливо ли приговорил вам швейцарский консилиум климат родины?.. как с? примочки? это очень должно быть полезно. Но как я жалел, Варвара Петровна (быстро повернулся он опять), что не успел вас застать тогда за границей и засвидетельствовать вам лично мое уважение, при том же так много имел сообщить… Я уведомлял сюда моего старика, но он по своему обыкновению кажется…

— Петруша! — вскричал Степан Трофимович, мгновенно выходя из оцепенения; он сплеснул руками и бросился к сыну. — Pierre, mon enfant*, а ведь я не узнал тебя! — сжал он его в объятиях, и слезы покатились из глаз его.

— Ну, не шали, не шали, без жестов, ну и довольно, довольно, прошу тебя, — торопливо бормотал Петруша, стараясь освободиться из объятий.

— Я всегда, всегда был виноват пред тобой!

— Ну и довольно; об этом мы после. Так ведь и знал, что зашалишь. Ну будь же немного потрезвее, прошу тебя.

— Но ведь я не видал тебя десять лет!

— Тем менее причин к излияниям…

— Mon enfant!*

— Ну верю, верю, что любишь, убери свои руки. Ведь ты мешаешь другим… Ах, вот и Николай Всеволодович, да не шали же, прошу тебя наконец!

Николай Всеволодович действительно был уже в комнате; он вошел очень тихо и на мгновение остановился в дверях, тихим взглядом окидывая собрание.

Как и четыре года назад, когда в первый раз я увидал его, так точно и теперь я был поражен с первого на него взгляда. Я ни мало не забыл его; но, кажется, есть такие физиономии, которые всегда, каждый раз, когда появляются, как бы приносят с собою нечто новое, еще не примеченное в них вами, хотя бы вы сто раз прежде встречались. Повидимому, он был все тот же как и четыре года назад: так же изящен, так же важен, так же важно входил, как и тогда, даже почти так же молод. Легкая улыбка его была так же официально ласкова и так же самодовольна; взгляд так же строг, вдумчив и как бы рассеян. Одним словом, казалось, мы вчера только расстались. Но одно поразило меня: прежде хоть и считали его красавцем, но лицо его действительно „походило на маску“, как выражались некоторые из злоязычных дам нашего общества. Теперь же, — теперь же, не знаю почему, он с первого же взгляда показался мне решительным, неоспоримым красавцем, так что уже никак нельзя было сказать, что лицо его походит на маску. Не оттого ли, что он стал чуть чуть бледнее чем прежде и, кажется, несколько похудел? Или может быть какая нибудь новая мысль светилась теперь в его взгляде?

— Николай Всеволодович! — вскричала, вся выпрямившись и не сходя с кресел, Варвара Петровна, останавливая его повелительным жестом, — остановись на одну минуту!

Но чтоб объяснить тот ужасный вопрос, который вдруг последовал за этим жестом и восклицанием, — вопрос, возможности которого я даже и в самой Варваре Петровне не мог бы предположить, — я попрошу читателя вспомнить, что такое был характер Варвары Петровны во всю ее жизнь и необыкновенную стремительность его в иные чрезвычайные минуты. Прошу тоже сообразить, что, несмотря на необыкновенную твердость души и на значительную долю рассудка и практического, так сказать, даже хозяйственного такта, которыми она обладала, все таки в ее жизни не переводились такие мгновения, которым она отдавалась вдруг вся, всецело и, если позволительно так выразиться, совершенно без удержу. Прошу взять наконец во внимание, что настоящая минута действительно могла быть для нее из таких, в которых вдруг, как в фокусе, сосредоточивается вся сущность жизни, — всего прожитого, всего настоящего и пожалуй будущего. Напомню еще вскользь и о полученном ею анонимном письме, о котором она давеча так раздражительно проговорилась Прасковье Ивановне, при чем, кажется, умолчала о дальнейшем содержании письма; а в нем то может быть и заключалась разгадка возможности того ужасного вопроса, с которым она вдруг обратилась к сыну.

— Николай Всеволодович, — повторила она, отчеканивая слова твердым голосом, в котором зазвучал грозный вызов, — прошу вас, скажите сейчас же, не сходя с этого места: правда ли, что эта несчастная, хромая женщина, — вот она, вон там, смотрите на нее! Правда ли, что она… законная жена ваша?

Я слишком помню это мгновение; он не смигнул даже глазом и пристально смотрел на мать; ни малейшего изменения в лице его не последовало. Наконец он медленно улыбнулся какой то снисходящей улыбкой и, не ответив ни слова, тихо подошел к мамаше, взял ее руку, почтительно поднес к губам и поцеловал. И до того было сильно всегдашнее, неодолимое влияние его на мать, что она и тут не посмела отдернуть руки. Она только смотрела на него, вся обратясь в вопрос, и весь вид ее говорил, что еще один миг, и она не вынесет неизвестности.

Но он продолжал молчать. Поцеловав руку, он еще раз окинул взглядом всю комнату и попрежнему не спеша направился прямо к Марье Тимофеевне. Очень трудно описывать физиономии людей в некоторые мгновения. Мне, например, запомнилось, что Марья Тимофеевна, вся замирая от испуга, поднялась к нему навстречу и сложила, как бы умоляя его, пред собою руки; а вместе с тем вспоминается и восторг в ее взгляде, какой то безумный восторг, почти исказивший ее черты, — восторг, который трудно людьми выносится. Может, было и то, и другое, и испуг и восторг; но помню, что я быстро к ней придвинулся (я стоял почти подле), мне показалось, что она сейчас упадет в обморок.

— Вам нельзя быть здесь, — проговорил ей Николай Всеволодович ласковым, мелодическим голосом, и в глазах его засветилась необыкновенная нежность. Он стоял пред нею в самой почтительной позе, и в каждом движении его сказывалось самое искреннее уважение. Бедняжка стремительным полушепотом, задыхаясь, пролепетала ему:

— А мне можно… сейчас… стать пред вами на колени?

— Нет, этого никак нельзя, — великолепно улыбнулся он ей, так что и она вдруг радостно усмехнулась. Тем же мелодическим голосом и нежно уговаривая ее точно ребенка, он с важностию прибавил:

— Подумайте о том, что вы девушка, а я хоть и самый преданный друг ваш, но все же вам посторонний человек, не муж, не отец, не жених. Дайте же руку вашу и пойдемте; я провожу вас до кареты и, если позволите, сам отвезу вас в ваш дом.

Она выслушала и как бы в раздумьи склонила голову.

— Пойдемте, — сказала она, вздохнув и подавая ему руку. Но тут с нею случилось маленькое несчастие. Должно быть, она неосторожно как нибудь повернулась и ступила на свою больную, короткую ногу, — словом, она упала всем боком на кресло, и не будь этих кресел, полетела бы на пол. Он мигом подхватил ее и поддержал, крепко взял под руку, и с участием, осторожно повел к дверям. Она видимо была огорчена своим падением, смутилась, покраснела и ужасно застыдилась. Молча смотря в землю, глубоко прихрамывая, она заковыляла за ним, почти повиснув на его руке. Так они и вышли. Лиза, я видел, для чего то вдруг привскочила с кресла, пока они выходили, и неподвижным взглядом проследила их до самых дверей. Потом молча села опять, но в лице ее было какое то судорожное движение, как будто она дотронулась до какого то гада.

Пока шла вся эта сцена между Николаем Всеволодовичем и Марьей Тимофеевной, все молчали в изумлении; муху бы можно услышать; но только что они вышли, все вдруг заговорили.


VI



Говорили впрочем мало, а более восклицали. Я немножко забыл теперь, как это все происходило тогда по порядку, потому что вышла сумятица. Воскликнул что то Степан Трофимович по французски и сплеснул руками, но Варваре Петровне было не до него. Даже пробормотал что то отрывисто и скоро Маврикий Николаевич. Но всех более горячился Петр Степанович; он в чем то отчаянно убеждал Варвару Петровну, с большими жестами, но я долго не мог понять. Обращался и к Прасковье Ивановне и к Лизавете Николаевне, даже мельком сгоряча крикнул что то отцу, — одним словом, очень вертелся по комнате. Варвара Петровна, вся раскрасневшись, вскочила было с места и крикнула Прасковье Ивановне: „Слышала, слышала ты, что он здесь ей сейчас говорил?“ Но та уж и отвечать не могла, а только пробормотала что то, махнув рукой. У бедной была своя забота: она поминутно поворачивала голову к Лизе и смотрела на нее в безотчетном страхе, а встать и уехать и думать уже не смела, пока не подымается дочь. Тем временем капитан наверно хотел улизнуть, это я подметил. Он был в сильном и несомненном испуге, с самого того мгновения, как появился Николай Всеволодович; но Петр Степанович схватил его за руку и не дал уйти.

— Это необходимо, необходимо, — сыпал он своим бисером Варваре Петровне, все продолжая ее убеждать. Он стоял пред нею, а она уже опять сидела в креслах и, помню, с жадностию его слушала; он таки добился того и завладел ее вниманием.

— Это необходимо. Вы сами видите, Варвара Петровна, что тут недоразумение, и на вид много чудного, а между тем дело ясное как свечка и простое как палец. Я слишком понимаю, что никем не уполномочен рассказывать и имею пожалуй смешной вид, сам напрашиваясь. Но во первых, сам Николай Всеволодович не придает этому делу никакого значения, и наконец, все же есть случаи, в которых трудно человеку решиться на личное объяснение самому, а надо непременно, чтобы взялось за это третье лицо, которому легче высказать некоторые деликатные вещи. Поверьте, Варвара Петровна, что Николай Всеволодович нисколько не виноват, не ответив на ваш давешний вопрос тотчас же, радикальным объяснением, несмотря на то, что дело плевое; я знаю его еще с Петербурга. К тому же весь анекдот делает только честь Николаю Всеволодовичу, если уж непременно надо употребить это неопределенное слово „честь“…

— Вы хотите сказать, что вы были свидетелем какого то случая, от которого произошло… это недоумение? — спросила Варвара Петровна.

— Свидетелем и участником, — поспешно подтвердил Петр Степанович.

— Если вы дадите мне слово, что это не обидит деликатности Николая Всеволодовича, в известных мне чувствах его ко мне, от которой он ни че го не скрывает… и если вы так при том уверены, что этим даже сделаете ему удовольствие…

— Непременно удовольствие, потому то и сам вменяю себе в особенное удовольствие. Я убежден, что он сам бы меня просил.

Довольно странно было и вне обыкновенных приемов это навязчивое желание этого вдруг упавшего с неба господина рассказывать чужие анекдоты. Но он поймал Варвару Петровну на удочку, дотронувшись до слишком наболевшего места. Я еще не знал тогда характера этого человека вполне, а уж тем более его намерений.

— Вас слушают, — сдержанно и осторожно возвестила Варвара Петровна, несколько страдая от своего снисхождения.

— Вещь короткая; даже, если хотите, по настоящему это и не анекдот, — посыпался бисер. — Впрочем, романист от безделья мог бы испечь роман. Довольно интересная вещица, Прасковья Ивановна, и я уверен, что Лизавета Николаевна с любопытством выслушает, потому что тут много если не чудных, то причудливых вещей. Лет пять тому, в Петербурге, Николай Всеволодович узнал этого господина, — вот этого самого господина Лебядкина, который стоит разиня рот и, кажется, собирался сейчас улизнуть. Извините, Варвара Петровна. Я вам впрочем не советую улепетывать, господин отставной чиновник бывшего провиантского ведомства (видите, я отлично вас помню). И мне и Николаю Всеволодовичу слишком известны ваши здешние проделки, в которых, не забудьте это, вы должны будете дать отчет. Еще раз прошу извинения, Варвара Петровна. Николай Всеволодович называл тогда этого господина своим Фальстафом; это должно быть (пояснил он вдруг) какой нибудь бывший характер, burlesque, над которым все смеются и который сам позволяет над собою всем смеяться, лишь бы платили деньги. Николай Всеволодович вел тогда в Петербурге жизнь, так сказать, насмешливую, — другим словом не могу определить ее, потому что в разочарование этот человек не впадет, а делом он и сам тогда пренебрегал заниматься. Я говорю про одно лишь тогдашнее время, Варвара Петровна. У Лебядкина этого была сестра, — вот эта самая, что сейчас здесь сидела. Братец и сестрица не имели своего угла, и скитались по чужим. Он бродил под арками Гостиного Двора, непременно в бывшем мундире, и останавливал прохожих с виду почище, а что наберет — пропивал. Сестрица же кормилась как птица небесная. Она там в углах помогала и за нужду прислуживала. Содом был ужаснейший; я миную картину этой угловой жизни, — жизни, которой из чудачества предавался тогда и Николай Всеволодович. Я только про тогдашнее время, Варвара Петровна; а что касается до „чудачества“, то это его собственное выражение. Он многое от меня не скрывает. М llе Лебядкина, которой одно время слишком часто пришлось встречать Николая Всеволодовича, была поражена его наружностью. Это был так сказать бриллиант на грязном фоне ее жизни. Я плохой описатель чувств, а потому пройду мимо; но ее тотчас же подняли дрянные людишки на смех, и она загрустила. Там вообще над нею смеялись, но прежде она вовсе не замечала того. Голова ее уже и тогда была не в порядке, но тогда все таки не так, как теперь. Есть основание предположить, что в детстве, через какую то благодетельницу, она чуть было не получила воспитания. Николай Всеволодович никогда не обращал на нее ни малейшего внимания и играл больше в старые замасленые карты по четверть копейки в преферанс с чиновниками. Но раз, когда ее обижали, он (не спрашивая причины) схватил одного чиновника за шиворот и спустил изо второго этажа в окно. Никаких рыцарских негодований в пользу оскорбленной невинности тут не было; вся операция произошла при общем смехе, и смеялся всех больше Николай Всеволодович сам; когда же все кончилось благополучно, то помирились и стали пить пунш. Но угнетенная невинность сама про то не забыла. Разумеется, кончилось окончательным сотрясением ее умственных способностей. Повторяю, я плохой описатель чувств, но тут главное мечта. А Николай Всеволодович, как нарочно, еще более раздражал мечту: вместо того, чтобы рассмеяться, он вдруг стал обращаться к m lle Лебядкиной с неожиданным уважением. Кириллов, тут бывший (чрезвычайный оригинал, Варвара Петровна, и чрезвычайно отрывистый человек; вы может быть когда нибудь его увидите, он теперь здесь), ну так вот этот Кириллов, который, по обыкновению, все молчит, а тут вдруг разгорячился, заметил, я помню, Николаю Всеволодовичу, что тот третирует эту госпожу как маркизу и тем окончательно ее добивает. Прибавлю, что Николай Всеволодович несколько уважал этого Кириллова. Что ж, вы думаете, он ему ответил: „Вы полагаете, господин Кириллов, что я смеюсь над нею; разуверьтесь, я в самом деле ее уважаю, потому что она всех нас лучше“. И, знаете, таким серьезным тоном сказал. Между тем в эти два три месяца он, кроме здравствуйте да прощайте, в сущности не проговорил с ней ни слова. Я, тут бывший, наверно помню, что она до того уже наконец дошла, что считала его чем то в роде жениха своего, не смеющего ее „похитить“ единственно потому, что у него много врагов и семейных препятствий, или что то в этом роде. Много тут было смеху! Кончилось тем, что когда Николаю Всеволодовичу пришлось тогда отправляться сюда, он, уезжая, распорядился о ее содержании и, кажется, довольно значительном ежегодном пенсионе, рублей в триста, по крайней мере, если не более. Одним словом, положим, все это с его стороны баловство, фантазия преждевременно уставшего человека, — пусть даже наконец, как говорил Кириллов, это был новый этюд пресыщенного человека с целью узнать, до чего можно довести сумасшедшую калеку. „Вы, говорит, нарочно выбрали самое последнее существо, калеку, покрытую вечным позором и побоями, — и вдобавок, зная, что это существо умирает к вам от комической любви своей, и вдруг вы нарочно принимаетесь ее морочить, единственно для того, чтобы посмотреть, что из этого выйдет!“ Чем наконец так особенно виноват человек в фантазиях сумасшедшей женщины, с которой, заметьте, он вряд ли две фразы во все время выговорил? Есть вещи, Варвара Петровна, о которых не только нельзя умно говорить, но о которых и начинать то говорить неумно. Ну пусть наконец чудачество — но ведь более то уж ничего нельзя сказать; а между тем теперь вот из этого сделали историю… Мне отчасти известно, Варвара Петровна, о том, что здесь происходит.

Рассказчик вдруг оборвал и повернулся было к Лебядкину, но Варвара Петровна остановила его; она была в сильнейшей экзальтации.

— Вы кончили? — спросила она.

— Нет еще; для полноты мне надо бы, если позволите, допросить тут кое в чем вот этого господина… Вы сейчас увидите в чем дело, Варвара Петровна.

— Довольно, после, остановитесь на минуту, прошу вас. О, как я хорошо сделала, что допустила вас говорить!

— И заметьте, Варвара Петровна, — встрепенулся Петр Степанович, — ну мог ли Николай Всеволодович сам объяснить вам это все давеча, в ответ на ваш вопрос, — может быть, слишком уж категорический?

— О, да слишком!

— И не прав ли я был, говоря, что в некоторых случаях третьему человеку гораздо легче объяснить, чем самому заинтересованному!

— Да, да… Но в одном вы ошиблись и, с сожалением вижу, продолжаете ошибаться.

— Неужели? В чем это?

— Видите… А впрочем если бы вы сели, Петр Степанович.

— О, как вам угодно, я и сам устал, благодарю вас. Он мигом выдвинул кресло и повернул его так, что очутился между Варварой Петровной, с одной стороны, Прасковьей Ивановной у стола с другой, и лицом к господину Лебядкину, с которого он ни на минутку не спускал своих глаз.

— Вы ошибаетесь в том, что называете это „чудачеством“…

— О, если только это…

— Нет, нет, нет, подождите, — остановила Варвара Петровна, очевидно, приготовляясь много и с упоением говорить. Петр Степанович лишь только заметил это, весь обратился во внимание.

— Нет, это было нечто высшее чудачества, и, уверяю вас, нечто даже святое! Человек гордый и рано оскорбленный, дошедший до той „насмешливости“, о которой вы так метко упомянули, — одним словом принц Гарри, как великолепно сравнил тогда Степан Трофимович и что было бы совершенно верно, если б он не походил еще более на Гамлета, по крайней мере по моему взгляду.

— Et vous avez raison,* — с чувством и веско отозвался Степан Трофимович.

— Благодарю вас, Степан Трофимович, вас я особенно благодарю и именно за вашу всегдашнюю веру в Nicolas, в высокость его души и призвания. Эту веру вы даже во мне подкрепляли, когда я падала духом.

— Chйre, chйre… — Степан Трофимович шагнул было уже вперед, но приостановился, рассудив, что прерывать опасно.

— И если бы всегда подле Nicolas (отчасти пела уже Варвара Петровна) находился тихий, великий в смирении своем Горацио, — другое прекрасное выражение ваше, Степан Трофимович, — то, может быть, он давно уже был бы спасен от грустного и „внезапного демона иронии“, который всю жизнь терзал его. (О демоне иронии опять удивительное выражение ваше, Степан Трофимович.) Но у Nicolas никогда не было ни Горацио, ни Офелии. У него была лишь одна его мать, но что же может сделать мать одна и в таких обстоятельствах? Знаете, Петр Степанович, мне становится даже чрезвычайно понятным, что такое существо как Nicolas мог являться даже и в таких грязных трущобах, про которые вы рассказывали. Мне так ясно представляется теперь эта „насмешливость“ жизни (удивительно меткое выражение ваше!), эта ненасытимая жажда контраста, этот мрачный фон картины, на котором он является как бриллиант, по вашему же опять сравнению, Петр Степанович. И вот он встречает там всеми обиженное существо, калеку и полупомешанную, и в то же время может быть с благороднейшими чувствами

— Гм, да, положим.

— И вам после этого непонятно, что он не смеется над нею, как все! О люди! Вам непонятно, что он защищает ее от обидчиков, окружает ее уважением „как маркизу“ (этот Кириллов, должно быть, необыкновенно глубоко понимает людей, хотя и он не понял Nicolas!). Если хотите, тут именно через этот контраст и вышла беда; если бы несчастная была в другой обстановке, то, может быть, и не дошла бы до такой умоисступленной мечты. Женщина, женщина только может понять это, Петр Степанович, и как жаль, что вы… то есть не то, что вы не женщина, а по крайней мере на этот раз, чтобы понять!

— То есть в том смысле, что чем хуже, тем лучше, я понимаю, понимаю, Варвара Петровна. Это в роде как в религии: чем хуже человеку жить или чем забитее или беднее весь народ, тем упрямее мечтает он о вознаграждении в раю, а если при этом хлопочет еще сто тысяч священников, разжигая мечту и на нее спекулируя, то… я понимаю вас, Варвара Петровна, будьте покойны.

— Это, положим, не совсем так, но скажите, неужели Nicolas, чтобы погасить эту мечту в этом несчастном организме (для чего Варвара Петровна тут употребила слово организм, я не мог понять): неужели он должен был сам над нею смеяться и с нею обращаться как другие чиновники? Неужели вы отвергаете то высокое сострадание, ту благородную дрожь всего организма, с которою Nicolas вдруг строго отвечает Кириллову: „Я не смеюсь над нею“. Высокий, святой ответ!

— Sublime,* — пробормотал Степан Трофимович.

— И заметьте, он вовсе не так богат, как вы думаете; богата я, а не он, а он у меня тогда почти вовсе не брал.

— Я понимаю, понимаю все это, Варвара Петровна, — несколько уже нетерпеливо шевелился Петр Степанович.

— О, это мой характер! Я узнаю себя в Nicolas. Я узнаю эту молодость, эту возможность бурных, грозных порывов…

И если мы когда нибудь сблизимся с вами, Петр Степанович, чего я с моей стороны желаю так искренно, тем более что вам уже так обязана, то вы может быть поймете тогда…

— О, поверьте, я желаю, с моей стороны, — отрывисто пробормотал Петр Степанович.

— Вы поймете тогда тот порыв, по которому в этой слепоте благородства вдруг берут человека даже недостойного себя во всех отношениях, человека, глубоко непонимающего вас, готового вас измучить при всякой первой возможности, и такого то человека, наперекор всему, воплощают вдруг в какой то идеал, в свою мечту, совокупляют на нем все надежды свои, преклоняются пред ним, любят его всю жизнь, совершенно не зная за что, — может быть, именно за то, что он не достоин того… О, как я страдала всю жизнь, Петр Степанович!

Степан Трофимович с болезненным видом стал ловить мой взгляд; но я во время увернулся.

— …И еще недавно, недавно — о, как я виновата пред Nicolas!.. Вы не поверите, они измучили меня со всех сторон, все, все, и враги, и людишки, и друзья; друзья может быть больше врагов. Когда мне прислали первое презренное, анонимное письмо, Петр Степанович, то вы не поверите этому, у меня не достало, наконец, презрения в ответ на всю эту злость… Никогда, никогда не прощу себе моего малодушия!

— Я уже слышал кое что вообще о здешних анонимных письмах, — оживился вдруг Петр Степанович, — и я вам их разыщу, будьте покойны.

— Но вы не можете вообразить, какие здесь начались интриги! — они измучили даже нашу бедную Прасковью Ивановну — а ее то уж по какой причине? Я, может быть, слишком виновата пред тобой сегодня, моя милая Прасковья Ивановна, — прибавила она в великодушном порыве умиления, но не без некоторой победоносной иронии.

— Полноте, матушка, — пробормотала та нехотя, — а по моему, это бы все надо кончить; слишком говорено… — и она опять робко поглядела на Лизу, но та смотрела на Петра Степановича.

— А это бедное, это несчастное существо, эту безумную, утратившую все и сохранившую одно сердце, я намерена теперь сама усыновить, — вдруг воскликнула Варвара Петровна, — это долг, который я намерена свято исполнить. С этого же дня беру ее под мою защиту!

— И это даже будет очень хорошо с в некотором смысле, — совершенно оживился Петр Степанович. — Извините, я давеча не докончил. Я именно о покровительстве. Можете представить, что когда уехал тогда Николай Всеволодович (я начинаю с того именно места, где остановился, Варвара Петровна), этот господин, вот этот самый господин Лебядкин мигом вообразил себя в праве распорядиться пенсионом, назначенным его сестрице, без остатка; и распорядился. Я не знаю в точности, как это было тогда устроено Николаем Всеволодовичем, но через год, уже из за границы, он, узнав о происходившем, принужден был распорядиться иначе. Опять не знаю подробностей, он их сам расскажет, но знаю только, что интересную особу поместили где то в отдаленном монастыре, весьма даже комфортно, но под дружеским присмотром — понимаете? На что же, вы думаете, решается господин Лебядкин? Он употребляет сперва все усилия, чтобы разыскать, где скрывают от него оброчную статью, то есть сестрицу, недавно только достигает цели, берет ее из монастыря, предъявив какое то на нее право, и привозит ее прямо сюда. Здесь он ее не кормит, бьет, тиранит, наконец получает каким то путем от Николая Всеволодовича значительную сумму, тотчас же пускается пьянствовать, а вместо благодарности кончает дерзким вызовом Николаю Всеволодовичу, бессмысленными требованиями, угрожая, в случае неплатежа пенсиона впредь ему прямо в руки, судом. Таким образом добровольный дар Николая Всеволодовича он принимает за дань, — можете себе представить? Господин Лебядкин, правда ли все то, что я здесь сейчас говорил?

Капитан, до сих пор стоявший молча и потупив глаза, быстро шагнул два шага вперед и весь побагровел.

— Петр Степанович, вы жестоко со мной поступили, — проговорил он точно оборвал.

— Как это жестоко, и почему с? Но позвольте, мы о жестокости или о мягкости после, а теперь я прошу вас только ответить на первый вопрос: правда ли все то, что я говорил, или нет? Если вы находите, что неправда, то вы можете немедленно сделать свое заявление.

— Я… вы сами знаете, Петр Степанович… — пробормотал капитан, осекся и замолчал. Надо заметить, что Петр Степанович сидел в креслах, заложив ногу на ногу, а капитан стоял пред ним в самой почтительной позе.

Колебания господина Лебядкина, кажется, очень не понравились Петру Степановичу; лицо его передернулось какой то злобной судорогой.

— Да вы уже в самом деле не хотите ли что нибудь заявить? — тонко поглядел он на капитана, — в таком случае сделайте одолжение, вас ждут.

— Вы знаете сами, Петр Степанович, что я не могу ничего заявлять.

— Нет, я этого не знаю, в первый раз даже слышу; почему так вы не можете заявлять?

Капитан молчал, опустив глаза в землю.

— Позвольте мне уйти, Петр Степанович, — проговорил он решительно.

— Но не ранее того как вы дадите какой нибудь ответ на мой первый вопрос: правда все, что я говорил?

— Правда с, — глухо проговорил Лебядкин и вскинул глазами на мучителя. Даже пот выступил на висках его.

— Все правда?

— Все правда с.

— Не найдете ли вы что нибудь прибавить, заметить? Если чувствуете, что мы несправедливы, то заявите это; протестуйте, заявляйте вслух ваше неудовольствие.

— Нет, ничего не нахожу.

— Угрожали вы недавно Николаю Всеволодовичу?

— Это… это, тут было больше вино, Петр Степанович. (Он поднял вдруг голову.) — Петр Степанович! Если фамильная честь и незаслуженный сердцем позор возопиют меж людей, то тогда, неужели и тогда виноват человек? — взревел он, вдруг забывшись по давешнему.

— А вы теперь трезвы, господин Лебядкин? — пронзительно п оглядел на него Петр Степанович.

— Я… трезв.

— Что это такое значит фамильная честь и незаслуженный сердцем позор?

— Это я про никого, я никого не хотел. Я про себя… — провалился опять капитан.

— Вы, кажется, очень обиделись моими выражениями про вас и ваше поведение? Вы очень раздражительны, господин Лебядкин. Но позвольте, я ведь еще ничего не начинал про ваше поведение, в его настоящем виде. Я начну говорить про ваше поведение, в его настоящем виде. Я начну говорить, это очень может случиться, но я ведь еще не начинал в настоящем виде.

Лебядкин вздрогнул и дико уставился на Петра Степановича.

— Петр Степанович, я теперь лишь начинаю просыпаться!

— Гм. И это я вас разбудил?

— Да, это вы меня разбудили, Петр Степанович, а я спал четыре года под висевшей тучей. Могу я наконец удалиться, Петр Степанович?

— Теперь можете, если только сама Варвара Петровна не найдет необходимым…

Но та замахала руками.

Капитан поклонился, шагнул два шага к дверям, вдруг остановился, приложил руку к сердцу, хотел было что то сказать, не сказал, и быстро побежал вон. Но в дверях как раз столкнулся с Николаем Всеволодовичем; тот посторонился; капитан как то весь вдруг съежился пред ним и так и замер на месте, не отрывая от него глаз, как кролик от удава. Подождав немного, Николай Всеволодович слегка отстранил его рукой и вошел в гостиную.


VII



Он был весел и спокоен. Может, что нибудь с ним случилось сейчас очень хорошее, еще нам неизвестное; но он, казалось, был даже чем то особенно доволен.

— Простишь ли ты меня, Nicolas? — не утерпела Варвара Петровна и поспешно встала ему навстречу.

Но Nicolas решительно рассмеялся.

— Так и есть! — воскликнул он добродушно и шутливо, — вижу, что вам уже все известно. А я как вышел отсюда и задумался в карете: „по крайней мере, надо было хоть анекдот рассказать, а то кто же так уходит?“ Но как вспомнил, что у вас остается Петр Степанович, то и забота соскочила.

Говоря, он бегло осматривался крутом.

— Петр Степанович рассказал нам одну древнюю петербургскую историю из жизни одного причудника, — восторженно подхватила Варвара Петровна, — одного капризного и сумасшедшего человека, но всегда высокого в своих чувствах, всегда рыцарски благородного…

— Рыцарски? Неужто у вас до того дошло? — смеялся Nicolas. — Впрочем я очень благодарен Петру Степановичу на этот раз за его торопливость (тут он обменялся с ним мгновенным взглядом). Надобно вам узнать, maman, что Петр Степанович — всеобщий примиритель; это его роль, болезнь, конек, и я особенно рекомендую его вам с этой точки. Догадываюсь, о чем он вам тут настрочил. Он именно строчит, когда рассказывает; в голове у него канцелярия. Заметьте, что в качестве реалиста он не может солгать, и что истина ему дороже успеха… разумеется, кроме тех особенных случаев, когда успех дороже истины. (Говоря это, он все осматривался.) Таким образом вы видите ясно, maman, что не вам у меня прощения просить и что если есть тут где нибудь сумасшествие, то конечно прежде всего с моей стороны, и значит в конце концов я все таки помешанный, — надо же поддержать свою здешнюю репутацию…

Тут он нежно обнял мать.

— Во всяком случае, дело это теперь кончено и рассказано, а стало быть можно и перестать о нем, — прибавил он, и какая то сухая, твердая нотка прозвучала в его голосе. Варвара Петровна поняла эту нотку; но экзальтация ее не проходила, даже напротив.

— Я никак не ждала тебя раньше как через месяц, Nicolas!

— Я, разумеется, вам все объясню, maman, а теперь…

И он направился к Прасковье Ивановне.

Но та едва повернула к нему голову, несмотря на то, что с полчаса назад была ошеломлена при первом его появлении. Теперь же у ней были новые хлопоты: с самого того мгновения как вышел капитан и столкнулся в дверях с Николаем Всеволодовичем, Лиза вдруг принялась смеяться, — сначала тихо, порывисто, но смех разрастался все более и более, громче и явственнее. Она раскраснелась. Контраст с ее недавним мрачным видом был чрезвычайный. Пока Николай Всеволодович разговаривал с Варварой Петровной, она раза два поманила к себе Маврикия Николаевича, будто желая ему что то шепнуть; но лишь только тот наклонялся к ней, мигом заливалась смехом; можно было заключить, что она именно над бедным Маврикием Николаевичем и смеется. Она впрочем видимо старалась скрепиться и прикладывала платок к губам, Николай Всеволодович с самым невинным и простодушным видом обратился к ней с приветствием.

— Вы пожалуста извините меня, — ответила она скороговоркой, — вы… вы конечно видели Маврикия Николаевича… Боже, как вы непозволительно высоки ростом, Маврикий Николаевич!

И опять смех. Маврикий Николаевич был роста высокого, но вовсе не так уж непозволительно.

— Вы… давно приехали? — пробормотала она, опять сдерживаясь, даже конфузясь, но со сверкающими глазами.

— Часа два слишком, — ответил Nicolas, пристально к ней присматриваясь. Замечу, что он был необыкновенно сдержан и вежлив, но, откинув вежливость, имел совершенно равнодушный вид, даже вялый.

— А где будете жить?

— Здесь.

Варвара Петровна тоже следила за Лизой, но ее вдруг поразила одна мысль.

— Где же ты был, Nicolas, до сих пор все эти два часа с лишком? — подошла она; — поезд приходит в десять часов.

— Я сначала завез Петра Степановича к Кириллову. А Петра Степановича я встретил в Матвееве (за три станции), в одном вагоне и доехали.

— Я с рассвета в Матвееве ждал, — подхватил Петр Степанович, — у нас задние вагоны соскочили ночью с рельсов, чуть ног не поломали.

— Ноги сломали! — вскричала Лиза, — мама, мама, а мы с вами хотели ехать на прошлой неделе в Матвеево, вот бы тоже ноги сломали!

— Господи помилуй! — перекрестилась Прасковья Ивановна.

— Мама, мама, милая ма, вы не пугайтесь, если я в самом деле обе ноги сломаю; со мной это так может случиться, сами же говорите, что я каждый день скачу верхом сломя голову, Маврикий Николаевич, будете меня водить хромую? — захохотала она опять. — Если это случится, я никому не дам себя водить кроме вас, смело рассчитывайте. Ну, положим, что я только одну ногу сломаю… Ну будьте же любезны, скажите, что почтете за счастье.

— Что уж за счастье с одною ногой? — серьезно нахмурился Маврикий Николаевич.

— Зато вы будете водить, один вы, никому больше!

— Вы и тогда меня водить будете, Лизавета Николаевна, — еще серьезнее проворчал Маврикий Николаевич.

— Боже, да ведь он хотел сказать каламбур! — почти в ужасе воскликнула Лиза. — Маврикий Николаевич, не смейте никогда пускаться на этот путь! Но только до какой же степени вы эгоист! Я убеждена, к чести вашей, что вы сами на себя теперь клевещете; напротив: вы с утра до ночи будете меня тогда уверять, что я стала без ноги интереснее! Одно непоправимо — вы безмерно высоки ростом, а без ноги я стану премаленькая, как же вы меня поведете под руку, мы будем не пара!

И она болезненно рассмеялась. Остроты и намеки были плоски, но ей очевидно было не до славы.

— Истерика! — шепнул мне Петр Степанович, — поскорее бы воды стакан.

Он угадал; через минуту все суетились, принесли воды. Лиза обнимала свою мама, горячо целовала ее, плакала на ее плече, и тут же опять откинувшись и засматривая ей в лицо, принималась хохотать. Захныкала наконец и мама. Варвара Петровна увела их обеих поскорее к себе, в ту самую дверь, из которой вышла к нам давеча Дарья Павловна. Но пробыли они там недолго, минуты четыре, не более…

Я стараюсь припомнить теперь каждую черту этих последних мгновений этого достопамятного утра. Помню, что когда мы остались одни, без дам (кроме одной Дарьи Павловны, не тронувшейся с места), — Николай Всеволодович обошел нас и перездоровался с каждым, кроме Шатова, продолжавшего сидеть в своему углу и еще больше чем давеча наклонившегося в землю. Степан Трофимович начал было с Николаем Всеволодовичем о чем то чрезвычайно остроумном, но тот поспешно направился к Дарье Павловне. Но на дороге почти силой перехватил его Петр Степанович и утащил к окну, где и начал о чем то быстро шептать ему, повидимому об очень важном, судя по выражению лица и по жестам, сопровождавшим шепот. Николай же Всеволодович слушал очень лениво и рассеянно, с своей официальною усмешкой, а под конец даже и нетерпеливо, и все как бы порывался уйти. Он ушел от окна, именно когда воротились наши дамы; Лизу Варвара Петровна усадила на прежнее место, уверяя, что им минут хоть десять надо непременно повременить и отдохнуть, и что свежий воздух вряд ли будет сейчас полезен на больные нервы. Очень уж она ухаживала за Лизой и сама села с ней рядом. К ним немедленно подскочил освободившийся Петр Степанович и начал быстрый и веселый разговор. Вот тут то Николай Всеволодович и подошел наконец к Дарье Павловне неспешною походкой своей; Даша так и заколыхалась на месте при его приближении и быстро привскочила в видимом смущении и с румянцем во все лицо.

— Вас, кажется, можно поздравить… или еще нет? — проговорил он с какою то особенною складкой в лице.

Даша что то ему ответила, но трудно было расслышать.

— Простите за нескромность, — возвысил он голос, — но ведь вы знаете, я был нарочно извещен. Знаете вы об этом?

— Да, я знаю, что вы были нарочно извещены.

— Надеюсь, однако, что я не помешал ничему моим поздравлением, — засмеялся он, — и если Степан Трофимович…

— С чем, с чем поздравить? — подскочил вдруг Петр Степанович, — с чем вас поздравить, Дарья Павловна? Ба! Да уж не с тем ли самым? Краска ваша свидетельствует, что я угадал. В самом деле с чем же и поздравлять наших прекрасных и благонравных девиц и от каких поздравлений они всего больше краснеют? Ну с, примите и от меня, если я угадал, и заплатите пари: помните, в Швейцарии бились об заклад, что никогда не выйдете замуж… Ах да, по поводу Швейцарии — что ж это я? Представьте, наполовину затем и ехал, а чуть не забыл: скажи ты мне, — быстро повернулся он к Степану Трофимовичу, — ты то когда же в Швейцарию?

— Я… в Швейцарию? — удивился и смутился Степан Трофимович.

— Как? разве не едешь? Да ведь ты тоже женишься… ты писал?

— Pierre! — воскликнул Степан Трофимович.

— Да что Pierre… Видишь, если тебе это приятно, то я летел заявить тебе, что я ворсе не против, так как ты непременно желал моего мнения как можно скорее; если же (сыпал он) тебя надо „спасать“, как ты тут же пишешь и умоляешь, в том же самом письме, то опять таки я к твоим услугам. Правда, что он женится, Варвара Петровна? — быстро повернулся он к ней. — Надеюсь, что я не нескромничаю; сам же пишет, что весь город знает, и все поздравляют, так что он, чтоб избежать, выходит лишь по ночам. Письмо у меня в кармане, Но поверите ли, Варвара Петровна, что я ничего в нем не понимаю! Ты мне только одно скажи, Степан Трофимович, поздравлять тебя надо или „спасать“? Вы не поверите, рядом с самыми счастливыми строками у него отчаяннейшие. Во первых, просит у меня прощения; ну положим, это в их нравах… А впрочем нельзя не сказать: вообразите, человек в жизни видел меня два раза, да и то нечаянно, и вдруг теперь, вступая в третий брак, воображает, что нарушает этим ко мне какие то родительские обязанности, умоляет меня за тысячу верст, чтоб я не сердился и разрешил ему! Ты пожалуста не обижайся, Степан Трофимович, черта времени, я широко смотрю и не осуждаю, и это, положим, тебе делает честь и т. д., и т. д., но опять таки главное в том, что главного то не понимаю. Тут что то о каких то „грехах в Швейцарии“. Женюсь, дескать, по грехам или из за чужих грехов, или как у него там, — одним словом, „грехи“. „Девушка, говорит, перл и алмаз“, ну, и, разумеется, „он недостоин“ — их слог; но из за каких то там грехов или обстоятельств „принужден идти к венцу и ехать в Швейцарию“, а потому „бросай все и лети спасать“. Понимаете ли вы что нибудь после этого? А впрочем… а впрочем, я по выражению лиц замечаю (повертывался он с письмом в руках, с невинною улыбкой всматриваясь в лица), что, по моему обыкновению, я, кажется, в чем то дал маху… по глупой моей откровенности, или, как Николай Всеволодович говорит, торопливости. Я ведь думал, что мы тут свои, то есть твои свои, Степан Трофимович, твои свои, а я то в сущности чужой, и вижу… и вижу, что все что то знают, а я то вот именно чего то и не знаю. Он все продолжал осматриваться.

— Степан Трофимович так и написал вам, что женится на „чужих грехах, совершенных в Швейцарии“, и чтобы вы летели „спасать его“, этими самыми выражениями? — подошла вдруг Варвара Петровна, вся желтая, с искривившимся лицом, со вздрагивающими губами.

— То есть видите ли с, если тут чего нибудь я не понял, — как бы испугался и еще пуще заторопился Петр Степанович, — то виноват, разумеется, он, что так пишет. Вот письмо. Знаете, Варвара Петровна, письма бесконечные и беспрерывные, а в последние два три месяца просто письмо за письмом, и, признаюсь, я наконец иногда не дочитывал. Ты меня прости, Степан Трофимович, за мое глупое признание, но ведь согласись пожалуста что хоть ты и ко мне адресовал, а писал ведь более для потомства, так что тебе ведь и все равно… Ну ну, не обижайся; мы то с тобой все таки свои! Но это письмо. Варвара Петровна, это письмо я дочитал. Эти „грехи“ с — эти „чужие грехи“ это наверно какие нибудь наши собственные грешки, и об заклад бьюсь, самые невиннейшие, но из за которых вдруг нам вздумалось поднять ужасную историю с благородным оттенком — именно ради благородного оттенка и подняли. Тут, видите ли, что нибудь по счетной части у нас прихрамывает — надо же наконец сознаться. Мы, знаете, в карточки очень повадливы… а впрочем это лишнее, это совсем уже лишнее, виноват, я слишком болтлив, но ей богу, Варвара Петровна, он меня напугал, и я действительно приготовился отчасти „спасать“ его. Мне наконец и самому совестно. Что я, с ножом к горлу что ли лезу к нему? Кредитор неумолимый я что ли? Он что то пишет тут о приданом… А впрочем уж женишься ли ты, полно, Степан Трофимович? Ведь и это станется, ведь мы наговорим, наговорим, а более для слога… Ах, Варвара Петровна, я ведь вот уверен, что вы пожалуй осуждаете меня теперь, и именно тоже за слог с…

— Напротив, напротив, я вижу, что вы выведены из терпения и уж конечно имели на то причины, — злобно подхватила Варвара Петровна.

Она со злобным наслаждением выслушала все „правдивые“ словоизвержения Петра Степановича, очевидно игравшего роль (какую — не знал я тогда, но роль была очевидная, даже слишком уж грубовато сыгранная).

— Напротив, — продолжала она, — я вам слишком благодарна, что вы заговорили; без вас я бы так и не узнала. В первый раз в двадцать лет я раскрываю глаза. Николай Всеволодович, вы сказали сейчас, что и вы были нарочно извещены: уж не писал ли и к вам Степан Трофимович в этом же роде?

— Я получил от него невиннейшее и… и… очень благородное письмо…

— Вы затрудняетесь, ищете слов — довольно! Степан Трофимович, я ожидаю от вас чрезвычайного одолжения, — вдруг обратилась она к нему с засверкавшими глазами, — сделайте мне милость, оставьте нас сейчас же, а впредь не переступайте через порог моего дома.

Прошу припомнить недавнюю „экзальтацию“, еще и теперь не прошедшую. Правда, и виноват же был Степан Трофимович! Но вот что решительно изумило меня тогда: то, что он с удивительным достоинством выстоял и под „обличениями“ Петруши, не думая прерывать их, и под „проклятием“ Варвары Петровны. Откудова взялось у него столько духа? Я узнал только одно, что он несомненно и глубоко оскорблен был давешнею первою встречей с Петрушей, именно давешними объятиями. Это было глубокое и настоящее уже горе, по крайней мере на его глаза, его сердцу. Было у него и другое горе в ту минуту, а именно язвительное собственное сознание в том, что он сподличал; в этом он мне сам потом признавался со всею откровенностью. А ведь настоящее, несомненное горе даже феноменально легкомысленного человека способно иногда сделать солидным и стойким, ну хоть на малое время; мало того, от истинного, настоящего горя даже дураки иногда умнели, тоже, разумеется, на время; это уж свойство такое горя. А если так, то что же могло произойти с таким человеком, как Степан Трофимович? Целый переворот, — конечно тоже на время.

Он с достоинством поклонился Варваре Петровне и не вымолвил слова (правда, ему ничего и не оставалось более). Он так и хотел было совсем уже выйти, но не утерпел и подошел к Дарье Павловне. Та, кажется, это предчувствовала, потому что тотчас же сама, вся в испуге, начала говорить, как бы спеша предупредить его:

— Пожалуста, Степан Трофимович, ради бога, ничего не говорите, — начала она горячею скороговоркой, с болезненным выражением лица и поспешно протягивая ему руку: — будьте уверены, что я вас все так же уважаю… и все так же ценю и… думайте обо мне тоже хорошо, Степан Трофимович, и я буду очень, очень это ценить…

Степан Трофимович низко, низко ей поклонился.

— Воля твоя, Дарья Павловна, ты знаешь, что во всем этом деле твоя полная воля! Была и есть, и теперь и впредь, — веско заключила Варвара Петровна.

— Ба! да и я теперь все понимаю! — ударил себя по лбу Петр Степанович.

— Но… но в какое же положение я был поставлен после этого? Дарья Павловна, пожалуста извините меня!.. Что ты наделал со мной после этого, а? — обратился он к отцу.

— Pierre, ты бы мог со мной выражаться иначе, не правда ли, друг мой? — совсем даже тихо промолвил Степан Трофимович.

— Не кричи пожалуста, — замахал Pierre руками, — поверь, что все это старые, больные нервы, и кричать ни к чему не послужит. Скажи ты мне лучше, ведь ты мог бы предположить, что я с первого шага заговорю: как же было не предуведомить?

Степан Трофимович проницательно посмотрел на него:

— Pierre, ты, который так много знаешь из того, что здесь происходит, неужели ты и вправду об этом деле так таки ничего не знал, ничего не слыхал?

— Что о о? Вот люди! Так мы мало того, что старые дети, мы еще злые дети? Варвара Петровна, вы слышали, что он говорит?

Поднялся шум; но тут разразилось вдруг такое приключение, которого уж никто не мог ожидать.


VIII



Прежде всего упомяну, что в последние две три минуты Лизаветой Николаевной овладело какое то новое движение; она быстро шепталась о чем то с мама и с наклонившимся к ней Маврикием Николаевичем. Лицо ее было тревожно, но в то же время выражало решимость. Наконец встала с места, видимо торопясь уехать и торопя мама, которую начал приподымать с кресел Маврикий Николаевич. Но видно не суждено им было уехать, не досмотрев всего до конца.

Шатов, совершенно всеми забытый в своем углу (неподалеку от Лизаветы Николаевны) и, повидимому, сам не знавший, для чего он сидел и не уходил, вдруг поднялся со стула и через всю комнату, не спешным, но твердым шагом направился к Николаю Всеволодовичу, прямо смотря ему в лицо. Тот еще издали заметил его приближение и чуть чуть усмехнулся; но когда Шатов подошел к нему вплоть, то перестал усмехаться.

Когда Шатов молча пред ним остановился, не спуская с него глаз, все вдруг это заметили и затихли, позже всех Петр Степанович; Лиза и мама остановились посреди комнаты. Так прошло секунд пять; выражение дерзкого недоумения сменилось в лице Николая Всеволодовича гневом, он нахмурил брови и вдруг…

И вдруг Шатов размахнулся своею длинною, тяжелою рукой и изо всей силы ударил его по щеке, Николай Всеволодович сильно качнулся на месте.

Шатов и ударил то по особенному, вовсе не так как обыкновенно принято давать пощечины (если только можно так выразиться), не ладонью, а всем кулаком, а кулак у него был большой, веский, костлявый, с рыжим пухом и с веснушками. Если б удар пришелся по носу, то раздробил бы нос. Но пришелся он по щеке, задев левый край губы и верхних зубов, из которых тотчас же потекла кровь.

Кажется, раздался мгновенный крик, может быть вскрикнула Варвара Петровна — этого не припомню, потому что все тотчас же опять как бы замерло. Впрочем вся сцена продолжалась не более каких нибудь десяти секунд.

Тем не менее в эти десять секунд произошло ужасно много.

Напомню опять читателю, что Николай Всеволодович принадлежал к тем натурам, которые страха не ведают. На дуэли он мог стоять под выстрелом противника хладнокровно, сам целить и убивать до зверства спокойно. Если бы кто ударил его по щеке, то, как мне кажется, он бы и на дуэль не вызвал, а тут же, тотчас же, убил бы обидчика; он именно был из таких, и убил бы с полным сознанием, а вовсе не вне себя, Мне кажется даже, что он никогда и не знал тех ослепляющих порывов гнева, при которых уже нельзя рассуждать. При бесконечной злобе, овладевавшей им иногда, он все таки всегда мог сохранять полную власть над собой, а стало быть и понимать, что за убийство не на дуэли его непременно сошлет в каторгу; тем не менее он все таки убил бы обидчика и без малейшего колебания.

Николая Всеволодовича я изучал все последнее время и, по особым обстоятельствам, знаю о нем теперь, когда пишу это, очень много фактов. Я пожалуй сравнил бы его с иными прошедшими господами, о которых уцелели теперь в нашем обществе некоторые легендарные воспоминания. Рассказывали, например, про декабриста Л на, что он всю жизнь нарочно искал опасности, упивался ощущением ее, обратил его в потребность своей природы; в молодости выходил на дуэль ни за что; в Сибири с одним ножом ходил на медведя, любил встречаться в сибирских лесах с беглыми каторжниками, которые, замечу мимоходом, страшнее медведя. Сомнения нет, что эти легендарные господа способны были ощущать, и даже может быть в сильной степени, чувство страха, — иначе были бы гораздо спокойнее, и ощущение опасности не обратили бы в потребность своей природы. Но побеждать в себе трусость — вот что, разумеется, их прельщало. Беспрерывное упоение победой и сознание, что нет над тобой победителя — вот что их увлекало. Этот Л н еще прежде ссылки некоторое время боролся с голодом и тяжким трудом добывал себе хлеб, единственно из за того, что ни за что не хотел подчиниться требованиям своего богатого отца, которые находил несправедливыми. Стало быть многосторонне понимал борьбу; не с медведями только и не на одних дуэлях ценил в себе стойкость и силу характера.

Но все таки с тех пор прошло много лет, и нервозная, измученная и раздвоившаяся природа людей нашего времени даже и вовсе не допускает теперь потребности тех непосредственных и цельных ощущений, которых так искали тогда иные, беспокойные в своей деятельности, господа доброго старого времени. Николай Всеволодович может быть отнесся бы к Л ну свысока, даже назвал бы его вечно храбрящимся трусом, петушком, — правда, не стал бы высказываться вслух. Он бы и на дуэли застрелил противника и на медведя сходил бы, если бы только надо было, и от разбойника отбился бы в лесу — так же успешно и так же бесстрашно, как и Л н, но зато уж безо всякого ощущения наслаждения, а единственно по неприятной необходимости, вяло, лениво, даже со скукой. В злобе, разумеется, выходил прогресс против Л на, даже против Лермонтова. Злобы в Николае Всеволодовиче было может быть больше чем в тех обоих вместе, но злоба эта была холодная, спокойная и, если можно так выразиться, — разумная, стало быть, самая отвратительная и самая страшная, какая может быть. Еще раз повторяю: я и тогда считал его и теперь считаю (когда уже все кончено) именно таким человеком, который, если бы получил удар в лицо или подобную равносильную обиду, то немедленно убил бы своего противника, тотчас же, тут же на месте и без вызова на дуэль.

И однако же в настоящем случае произошло нечто иное и чудное.

Едва только он выпрямился после того, как так позорно качнулся на бок, чуть не на целую половину роста, от полученной пощечины; и не затих еще, казалось, в комнате подлый, как бы мокрый какой то звук от удара кулака по лицу, как тотчас же он схватил Шатова обеими руками за плечи; но тотчас же, в тот же почти миг, отдернул свои обе руки назад и скрестил их у себя за спиной. Он молчал, смотрел на Шатова и бледнел как рубашка. Но странно, взор его как бы погасал. Через десять секунд глаза его смотрели холодно и — я убежден, что не лгу — спокойно. Только бледен он был ужасно. Разумеется, я не знаю, что было внутри человека, я видел снаружи. Мне кажется, если бы был такой человек, который схватил бы, например, раскаленную докрасна железную полосу и зажал в руке, с целию измерить свою твердость, и затем, в продолжение десяти секунд, побеждал бы нестерпимую боль и кончил тем, что ее победил, то человек этот, кажется мне, вынес бы нечто похожее на то, что испытал теперь, в эти десять секунд, Николай Всеволодович.

Первый из них опустил глаза Шатов и видимо потому, что принужден был опустить. Затем медленно повернулся и пошел из комнаты, но вовсе уж не тою походкой, которою подходил давеча. Он уходил тихо, как то особенно неуклюже приподняв сзади плечи, понурив голову и как бы рассуждая о чем то сам с собой. Кажется, он что то шептал. До двери дошел осторожно, ни за что не зацепив и ничего не опрокинув, дверь же приотворил на маленькую щелочку, так что пролез в отверстие почти боком. Когда пролезал, то вихор его волос, стоявший торчком на затылке, был особенно заметен.

Затем, прежде всех криков, раздался один страшный крик. Я видел, как Лизавета Николаевна схватила было свою мама за плечо, а Маврикия Николаевича за руку и раза два три рванула их за собой, увлекая из комнаты, но вдруг вскрикнула и со всего росту упала на пол в обмороке. До сих пор я как будто еще слышу, как стукнулась она о ковер затылком.

Конец первой части.


1   ...   10   11   12   13   14   15   16   17   ...   38



Похожие:

Федор Михайлович Достоевский iconЛекция 22. Фёдор Михайлович Достоевский. Схождение во ад
Михаил Михайлович Достоевский (его брат) вспоминает, что припадки эпилепсии мучили Фёдора Михайловича и до каторги, но усилились...
Федор Михайлович Достоевский iconФедор Михайлович Достоевский
Жена моя вчера, в бытность нашу у Семена Алексеича, весьма кстати подшутила над вами, говоря, что вас с Татьяной Петровной вышла
Федор Михайлович Достоевский iconФедор Михайлович Достоевский
Однажды утром, когда я уже совсем собрался идти в должность, вошла ко мне Аграфена, моя кухарка, прачка и домоводка, и, к удивлению...
Федор Михайлович Достоевский iconФедор Михайлович Достоевский ползунков
Я начал всматриваться в этого человека. Даже в наружности его было что-то такое особенное, что невольно заставляло вдруг, как бы...
Федор Михайлович Достоевский iconФедор Михайлович Достоевский
А уж известно, что если один петербургский господин вдруг заговорит на улице о чем нибудь с другим, совершенно незнакомым ему господином,...
Федор Михайлович Достоевский iconФедор Михайлович Достоевский
Полина Александровна, увидев меня, спросила, что я так долго? и, не дождавшись ответа, ушла куда то. Разумеется, она сделала это...
Федор Михайлович Достоевский iconФедор Михайлович Достоевский
В начале июля, в чрезвычайно жаркое время, под вечер, один молодой человек вышел из своей каморки, которую нанимал от жильцов в С м...
Федор Михайлович Достоевский iconФедор Михайлович Достоевский. Хозяйка
Ордынов решился наконец переменить квартиру. Хозяйка его, очень бедная пожилая вдова и чиновница, у которой он нанимал помещение,...
Федор Михайлович Достоевский iconФедор Михайлович Достоевский
...
Федор Михайлович Достоевский iconФедор Михайлович Достоевский
Хоть кому приятная сумма! Желал бы я видеть теперь человека, для которого эта сумма была бы ничтожною суммою? Такая сумма может далеко...
Федор Михайлович Достоевский iconФедор Михайлович Достоевский
Пассаже. Имея уже в кармане свой билет для выезда (не столько по болезни, сколько из любознательности) за границу, а следственно,...
Разместите кнопку на своём сайте:
Документы


База данных защищена авторским правом ©podelise.ru 2000-2014
При копировании материала обязательно указание активной ссылки открытой для индексации.
обратиться к администрации
Документы

Разработка сайта — Веб студия Адаманов