Малышкин Е. В icon

Малышкин Е. В



НазваниеМалышкин Е. В
Дата конвертации29.07.2012
Размер104.11 Kb.
ТипДокументы

Малышкин Е. В.

Творчество и память, судьба и знание


Традиция любой передачи знания опирается на то обстоятельство, что знание дается тому, кто готов к его получению. В хорошо отлаженной машине познания стратегии диалога призваны выявить степень такой готовности, не столько вынося решение о ее наличии или отсутствии, сколько меняя направленность сознания адепта, переводя его от "еще" к "уже".


Проблема отношения знания и знающего тематизируется одновременно с проблемой статуса теоретического знания. Действительно, ведь если знание дается вместе с посвящением, как в ведической или иудейской традиции, то собственно прибавлением знания будет называться следующая степень посвящения. Другими словами, приоритет нового, небывалого знания, привычный нам, вовсе не разумеется сам собой: если знание и знающий не различены жестким образом, а на прохождение даже обозримых ступеней посвящения потребуются силы, многократно превышающие твой собственный потенциал, то что с того, что ты изобретешь что-то новое? Напротив, когда Аристотель, критикуя Платона, замечает, что знать, что есть добродетель и быть добродетельным — не одно и то же, он обнаруживает такую сорасположенность знания и познающего, при которой креативность последнего есть единственное условие сохранения первого, т. е. быть означает "придумать заново".

Очевидно, что идеал так знающего — это не только знать добродетель, но и быть добродетельным. Конечно же, на демонстрации соотношения этих двух элементов можно выстроить приличный историко-философский курс. Одно, по крайней мере, мы можем утверждать со всей серьезностью: существование школ и традиций в современном знании свидетельствует прежде всего о том, что любое знание затрагивает и изменяет существо познающего. Другими словами, знание сохраняется и воспроизводится только в модусе приключения, авантюры: мы не знаем, какими нас сделает новое знание, при том что такое изменение необратимо, а то, что вновь узнанное изменит лучшее во мне или меня в лучшую сторону, вовсе не гарантировано и ни из чего не следует.

Вопрос о том, что значит подлинно знать, можно переформулировать и иначе: бывают ли лишние знания? Точно ли, что трансцендентальный субъект не может быть обманщиком и лишних знаний не бывает? Мы не ответим на этот вопрос, пока под "лишним" будем разуметь "недостаточное", "не пригодившееся", "не вовремя примененное". Здесь следует спросить, а возможна ли вообще такая позиция, в которой всякое вновь обретаемое или завоевываемое содержание встраивалось бы в форму наилучшей судьбы? Такая позиция мифологически мультиплицирована и неоднократно представлена в современном идеале техногенного знания, к примеру, в боевиках, где герой учится исключительно тому, что сквозь кровавый туман и происки недругов приведет его к неотвратимому хэппи энду. Та же самая позиция представлена в христианской фигуре Страшного суда, в которой всякое движение души, тела, духа, обретет надлежащее место.
Этот суд потому и страшный, что неизвестно, за что будут судить. Страшный суд — это указание если и на не достижимую, то, во всяком случае, на существующую точку идентификации любого знания.

Подобная же позиция представлена в греческой трагедии, где зритель, поскольку занимает в качестве свидетеля позицию бессмертного (ему известно прошлое, ему ведомо будущее, и именно потому для него притягательно настоящее), следуя оформляющему действию трагедии, получает возможность распознания судьбы1. Однонаправленный идеал заявлен и в — хотя предельно демифологизированном, но тождественном с мифологическим,— проекте картезианского cogito, где всякая res, будь она cogitans или extensa, обретается не столько в восприятии, сколько в осознавании того, как было проделано само это восприятие. М. К. Мамардашвили указывал на совпадение этой картезианской позиции с индийской традицией мудрости. Но мы видим, что эта позиция универсальна, по-видимому, ко всякой традиции познания: любое знание беспредметно, если вместе с частью мы не получаем знание о целом и о месте сознающего существа в этом целом.

Таким образом, знание нам дается и может быть дано только тогда, когда оно вовлечено в нашу судьбу. Мы, тем самым, узнавая что-то новое, всегда, каждый познавательный момент жизни, проходим по кругу: с одной стороны, наше знание — это наша судьба, с другой — никакая наша судьба не гарантирована, в том смысле, что мы сами, вне форм отношения к нам мира, не располагаем инструментами распознания и видения цельности не только всех наших действий и поступков, но и тождественности собственного лица. И, обрекая себя на познавание нового, мы не можем по этому кругу не пройти. Что ожидает нас на пути нынешнего круга?

Знаете, в монашеских кельях нет зеркал. Обычно это объясняют тем, что зеркало суть прелесть, поверхность прельщения внешним. И, дабы не вводить монаха во искушение, наставник запрещает якобы иметь ему зеркало в келье, проявляя эдакую сержантскую мудрость. Но дело не только в этом. Монах — это тот, кто умеет отвлекаться, имеет для этого время и наставника. А зеркало, напротив, это возвращение к привычному, к тому, как мы привыкли себя видеть. Глядя в зеркало, мы натягиваем на себя наши собственные представления о красоте, эстетике одежды, "правильном и необходимом" выражении лица и кучу еще всего, что действительно и "правильно" и "необходимо", но от чего есть время отвлекаться. Зеркало в этом смысле — полноценный заменитель женщины. Глядя в него, мы возвращаемся к тому, чего сами еще или уже-навсегда не понимаем. Поэтому дело не в отречении от мирского, а в том, чтобы дать себе время и свободу осмотреться, попутешествовать. А потом уже найти место, в котором ты будешь собираться, складывать в единую картинку те места, которые напутешествовал. Но такое место должно быть осознано, принято. А наша внешность, та, которую мы на себя надеваем, когда стоим перед зеркалом — это случайно обретенная вещь, мы радуемся тому, что обладаем ею, но редко, практически никогда, не осознаем, почему именно ею. Знание о себе, да и о другом — поскольку мы являемся зеркалами для других — из зеркальной поверхности редко извлекаемо, хотя само зеркало и обладает немалой притягательной силой.

Взгляд на зеркало совпадает с современными стратегиями образования: они становятся все более агрессивными и доступными, но именно благодаря забвению того обстоятельства, что всякое знание излишне по отношению к знающему, превосходит и нарушает его первоначальную расположенность и никакая из представленных ныне на рынке западного образования традиций или способов защиты неофита от постигаемого не могут стать инструментом, с помощью которого можно было бы отвлечься от самого этого знания. Ведь если во всяком способе передачи знания передается не столько само содержание знания, сколько те процедуры, посредством которых это послание можно воспринять, то чем сложнее предмет знания, тем предсказуемее способ поведения и стиль жизни знающего.

Именно поэтому интересно было бы пронаблюдать не возможность передачи различных типов или видов знаний, а различные способы передачи, в общем-то, одного и того же — массива текста. И здесь нельзя не вспомнить об искусстве памяти.

Известно, что Упанишады не записывались на протяжении многих веков, существовал некий, сегодня уже невосстановимый массив операций, позволявший запоминать не только весь этот огромный корпус текстов, но и манеру произнесения, интонирование той или иной сутры, ритм, тон и проч. И Упанишады в записанном виде — бессвязный и даже опасный текст, о чем сами Упанишады и сообщают. Я привел этот известный пример ради того только, чтобы указать: без того, чтобы помнить о том, как мы запоминаем, мы не помним, что мы запомнили. Говоря о традиции, ныне умершей в качестве именно традиции, искусной памяти, неверно было бы себе представлять дело таким образом, что есть память естественная, данная от природы, а есть искусная, та, которую мы сами развили и упрочили. Вся наша память избирательна, а, значит, искусна. Запоминая, как и открывая невиданное, мы обращаемся к одному и тому же — воображению.

На этом основывается психоанализ. Психоаналитик заставляет, или подталкивает, показывает возможность изменить способ восприятия каких-то определенных вещей, которые мы привыкли воспринимать только в каком-то единственном свете. Поскольку меняются способы вспоминания, постольку мы обретаем возможность забвения. Но дело не в особенностях душевного склада. Наша память устроена общим для нас образом, именно поэтому мы можем что-либо разделять. Современность вообще возможна только тогда, когда есть некая гомогенность восприятия и образности. И потому, говоря о современной гуманитарной картине мира, мы имеем ввиду нечто, что не представляет ценности само по себе, а значимо лишь как повод к продумыванию того, что длится посредством нас, через нас самих. Вот не было в восемнадцатом веке споров о современности, и не было такого критерия оценки — современно-несовременно. С тех пор мир изменился, мы стали более похожи друг на друга, в какой-то важной своей части, нам все более есть, что друг с другом разделять.

Почему умерло искусство памяти, это древнее искусство, прошедшее не одно столетие? У Виктора Гюго в одном из произведений есть красивая картинка, где нарисован обладатель богатейшей библиотеки рукописей, который, отдав себе отчет в существовании печатного станка, представляет свою библиотеку сгоревшей: она больше не представляет ценности, рукописи могут быть воспроизведены в более удобном для прочтения виде. И мы, как будто завороженные красотой этой картинки, верим, что так на самом деле все и происходит с вещами, технологиями и искусствами: наступает прогресс и старые вещи исчезают, уступая место новым. Но, наблюдая за историей Ars memorativa, мы получаем повод усомниться в таком представлении о смене технологий сохранения знания. Появились печатные книги, и два века искусство памяти не только успешно соседствовало с ними, но и расцвело так, как не расцветало никогда раньше, и очень быстро сошло на нет в конце XVI века. Искусство памяти умерло потому, что появился новый тип субъективности, который уже не нуждался в обустройстве собственной памяти — место памяти занимает Ratio, пропорция воспринимаемого к однажды воспринятому.

Родоначальник новоевропейского рационализма, Рене Декарт, хорошо был знаком с древним искусством обустройства собственной памяти и сам высказывался о том, какой метод запоминания предпочтительнее: вместо отыскивания в воображении беспорядочных образов следует связать между собой сами образы так, чтобы каждый образ указывал на порядок, в который он встроен:

…помимо бессвязных образов следует составить новые образы, общие для всех них, или что один образ должен быть создан так, чтобы он имел отношение не только к ближайшему к нему, но ко всем, так, пятый соотносился бы с первым посредством воткнутого в землю копья, средний — посредством лестницы, по которой они могут восходить, второй через вонзенную в лестницу стрелу, и таким же реальным или вымышленным способом должен соотноситься со всеми третий образ2.

Декарт предлагает создать такую систему образности, которая призвана уже не будить скрытые, "магические" силы воображения, преобразуя либо восстанавливая строй души, но превращать образы в универсальные числа, посредством которых мы могли бы считать не только внешние объекты, но и внутреннюю расположенность памяти. Душа уже не требует преображения, она требует лишь упорядочивания. Когда наша память устроена рациональным образом, тогда, запоминая какое-то содержание, мы уже заранее привязаны к особому, заданному строю души, который можно описать, изучить, транслировать, потому что он уже есть, его природа верна и не требует изменения. Ratio, термин, в буквальном переводе с латинского означающий пропорцию, соразмерность, призван прийти на смену не только традиционным intellectus и spirit, но и заменить собой imaginatio, деятельность воображения, пробуждающую скрытые, неизвестные и доселе незадействованные душевные силы. Мнемонический образ перестает быть уникальным рецептором сути вспоминающего и становится универсальным образом упорядочивания. На том месте, где раньше располагалось смутное и нечеткое, приводящее (или не приводящее — ведь образ не гарантирует припоминания, образ лишь помогает настроить душу) появляется прозрачно организованное сознание. Магическая связность макрокосма с микрокосмом оборачивается соразмерностью числа и счета, которая и выстраивает новоевропейскую субъективность.

Этот субъект устроен так, что всякое внешнее по отношению к нему сущее есть только в качестве проекта самого этого субъекта. Когда мы создаем какой-либо проект (научный, космический, финансовый, сексуальный), только в свете, даруемом этим проектом, нам открывается нечто новое,— именно в том свете, каков есть созданный проект. Всякое сущее раскрывается исключительно в этой проективной деятельности. Сам субъект, наделенный универсальной силой рационального постижения, позволяет себе это сущее обнаружить и тем самым впервые дать ему существование, присутствие.

Вот эта проективность, видимо, и есть то, что заставляет нас разделять с другими все большее. Именно наша проективная деятельность одновременно и разрушает Другого, и создает его как Другого, того, кто не я есть. Сартровский "проект" отличается от "предустановленной гармонии" Лейбницевского универсума лишь осознанием тождества воображения и памяти: решая, представляя, воображая, мы вспоминаем, и действенность вспоминания и будет тем, что определит глубину нашей экзистенции.

Именно в силу привычки и потребности проективной деятельности, для нас оказывается привычной такая вещь, как информация. Иначе: есть знание есть мудрость, есть порядок предоставления и овладения знаниями, а есть такая небывалая, чудовищная вещь как информация. Что мы сегодня понимаем под этим словом, никто, пожалуй, внятно, объяснить не сможет. Информация — это "наше всё". Любые наши движения души могут стать информацией, поскольку могут быть раскадрированы. Они и должны быть представлены именно в подобном кинематографическом разрезе, если мы хотим, чтобы они были проданы на интеллектуальном и образовательном рынке. Мы обмениваемся информацией, мы признаем, что информация правит миром, мы даже пытаемся уже научить себя остерегаться лишней информации.

Когда мы обмениваемся информацией, то совпадения форматов, которое при этом происходит — форматов, разнесенных на расстояние личности, географии, социального положения и т.д. — такого совпадения форматов не было за всю историю. Информация, в отличие от знания, и по сходству с деньгами, не пахнет — не бывает информации "из грязных рук".

Когда формат нашего совместного присутствия оказывается единым и единственным, информация оказывается властью. Современный идеал демократии — он вроде бы поощряет разнообразие и призывает к различию, опираясь на различные институты вроде свободы слова, совести, печати и т. п., хотя по сути оказывается небывало жесткой формой тоталитаризма, поскольку работа по интериоризации принципов возлагается на самого индивидуума, а не на властные институты, которым можно противостоять и от которых можно ускользать. Тоталитарные секты и тоталитарные организации не являются нарушением демократических принципов, они есть лишь четкое и предельное их развертывание. Но в тоталитаризме есть чему противостоять, есть власть, есть насилие, есть неправда и несправедливость, а в демократическом обществе противостоять нечему — мы сами должны выполнить в себе все необходимые процедуры, чтобы быть умными, образованными, сексуально раскованными, инвестиционно привлекательными и проч. и проч., ведь информация есть изначально невнятная абстракция, ни на что не указывающий символ, невозможность воображения-памяти.

В ситуации единого формата присутствия мы все больше оказываемся зависимы от того, самого знающего — человек сегодня зависит не столько от природы, сколько от другого человека. Чем более технологичен мир, тем более он хрупок. Функциональная сторона нашего знания имеет и обратную сторону — мы целиком зависимы от этого знания и наша жизнь и большая часть усилий уходят на поддержание этой функциональности.

Другими словами, "входя в цивилизованный мир" и пытаясь "играть по единым правилам" (которых на самом деле не существует, по крайней мере, они не могут быть обнародованы), мы совершаем ход, к которому не готовы: мы принимаем за знание то, о чем заранее известно, что оно таковым не является. Новые образовательные технологии способны разрушить тонкую телесность традиций, но не способны на нее указать. Пока мы внимательны к тому кругу, по которому проходим, у нас достаточно сил, чтобы осторожно относится к собственному знанию и судьбе, иначе мы ее уподобляем детскому творчеству,— словосочетание, в котором второе слово обязательно должно браться в кавычки, поскольку сам ребенок есть лишь метафора человека на пути от первого рождения ко второму.

1 См. в этой связи замечательную статью А. В. Ахутина "Открытие сознания (древнегреческая трагедия)" // Человек и культура. Индивидуальность в истории культуры. М., 1990.

2 Descartes, Cogitationes privatae (1619–1621); Oeuvres, ed. Adam and Tanery, X, p. 230. Цит. по книге: Йейтс Ф. А. Искусство памяти. СПб., 1997. С. 460.





Похожие:

Малышкин Е. В iconМалышкин Е. В
И все же сложно себе представить память как карту когитальности, на которой бы разыгрывались различного рода «софомахии». Памяти...
Разместите кнопку на своём сайте:
Документы


База данных защищена авторским правом ©podelise.ru 2000-2014
При копировании материала обязательно указание активной ссылки открытой для индексации.
обратиться к администрации
Документы

Разработка сайта — Веб студия Адаманов