Прасолов М. А. К. ф н., Воронежская православная духовная семинария Два консерватизма: П. Е. Астафьев и К. Н. Леонтьев icon

Прасолов М. А. К. ф н., Воронежская православная духовная семинария Два консерватизма: П. Е. Астафьев и К. Н. Леонтьев



НазваниеПрасолов М. А. К. ф н., Воронежская православная духовная семинария Два консерватизма: П. Е. Астафьев и К. Н. Леонтьев
страница1/4
Дата конвертации27.08.2012
Размер0.51 Mb.
ТипСеминар
  1   2   3   4

Прасолов М.А.

К.ф.н., Воронежская

православная духовная

семинария


Два консерватизма: П.Е. Астафьев и К.Н. Леонтьев


Консерватизм обычно понимается весьма абстрактно: историософия, идеология, политика, философия, социальные программы и т.п. Обыкновенный вопрос, который при этом ставят – к чему стремиться консерватизм? Обыкновенный ответ - к сохранению существующих социальных отношений, государственного устройства, традиций и ценностей прошлого, сильного государства, национальности, иерархии. Может быть, социолог этим удовлетворится, но не слишком ли туманным является такой прейскурант для историка? Историку, на наш взгляд, интереснее та переменчивая игра лиц и мифов, которая самым невероятным образом заставляет жить и действовать все эти грозные громады абстракций, не перестает ваять из них самые удивительные и невероятные фигуры. Историк ведет охоту за трудноуловимой спецификой. Почему и как тот или иной персонаж стремится участвовать в том, что мы именуем «консерватизмом»? – вот вопросы, которые нас занимают. Личность выражает саму себя, все остальное она трансформирует для себя и по себе. Как уловить суть подобных трансформаций? Взглянуть в лицо – это самый опасный и рискованный метод исследования. Необходимо пытаться искать «прамиф», или основную интуицию того или иного персонажа. «Прамиф» мы понимаем по А.Ф. Лосеву как «нерасчлененную стихию опытно ощущаемого бытия». Цель заключается в осознании этого мифа и в переводе его в область мысли. Нащупать «прамиф» значит понять то, чего не может дать никакая логика и что сразу предопределит собой все внелогические и типологические особенности данного лица и его воззрений»1. Как можно формулировать «прамиф»? Какое-либо единство подходов здесь рушится, ибо всегда сохраняется иррациональный момент, который затруднительно целиком выразить в понятии, но с которым можно, при желании, вечно общаться или, при меньшим желании, просто относиться. Всегда остается вечная возможность все новых и новых логических оттенков в понимании.

В качестве предмета, к которому можно приложить и которым можно подкрепить вышесказанные рассуждения, мы возьмем историю спора двух мыслителей, равно приписанных современной наукой к классу консерваторов и религиозных философов. Мы имеем в виду спор о природе и значении национальности между К.Н. Леонтьевым и П.Е. Астафьевым (с некоторым участием и В.С. Соловьева), возникшем в 1890 г. Этот спор - не только часть полемики 1880-1890-е гг. о наследии славянофильства, определявшей линии идеологического напряжения в тогдашней русской мысли, но и вполне законченное замкнутое целое, требующее самостоятельного изучения.

Участники спора в настоящее время имеют неравный статус в истории русской философии. Если Соловьев и Леонтьев причислены к лику «великих», то П.Е. Астафьев (1846-1893 гг.
) – это «маленький человек» русской философии, мыслитель «второго ряда», зачисленный в категорию т.н. «забытых»2. Только благодаря этому спору Астафьев не совсем отодвинут в небытие. Именно своими выступлениями против Соловьева и Леонтьева Астафьев и привлекает современных исследователей и идеологов. Его работа «Национальность и общечеловеческие задачи», которая спровоцировала спор, чаще всего подвергалась переизданиям в последнее время3. Тем самым этой статье придается некое центральное значение в творчестве Астафьева. Однако, на наш взгляд, историко-философское значение Астафьева определяется вовсе не его высказываниями по национальному вопросу, а разработками в области чистой метафизики (понятие «внутреннего опыта»)4. Старая дискуссия нас занимает не с целью обоснования современных идеологических «традиций». Спор интересен нам в качестве столкновения двух личных «прамифов», которое повлекло за собой размежевания между по-своему «православно- христианскими», по-своему «самобытно-русскими», по-своему «консервативными» философами.

Астафьев познакомился с Леонтьевым около 1882 года. В письме К.А. Губастову от 1 января 1883 г. Леонтьев называет Астафьева своим «новым другом и очень способным человеком»5. С главной работой Леонтьева «Византизм и славянство» Астафьев был знаком еще по публикациям 1875-1876 гг. Ссылка на эту книгу Леонтьева есть в «Психическом мире женщины» (1886 г.), где она названа «богатой парадоксами и прекрасными мыслями»6. В 1885 г. Астафьев публикует три работы («Смысл истории и идеалы прогресса», «Страдание и наслаждение жизни», «Симптомы и причины современного настроения»), в которых явно знакомство с сочинением Леонтьева.

Главную оригинальную мысль Леонтьева Астафьев уловил сразу - мысль о том, что прогресс истории ведет к упростительному смешению, разложению и смерти (гниению). Именно идею «смешения» как последней фазы в развитии самобытных исторических культур Астафьев оценил как новое, что привнес Леонтьев в социальную философию: «Из известных нам русских писателей, - отмечает Астафьев, - наиболее ярко и картинно, хотя и без всякого философского обоснования, выразил эту противоположность идеи развития прогресса К.Н. Леонтьев в последних главах своей замечательной, несмотря на все ее парадоксы, недоумения, недомолвки, самопротиворечия и ненужные резкости, книге «Византизм и славянство». Автор... становится совершенно оригинальным, показывая противоположность развитию прогресса (эгалитарно-либерального, утилитарного, космополитического etc.), который, однако, самим же процессом развития в известный момент человеческой жизни вызывается, полагая конец дальнейшему развитию и – начало разложению, общественной и культурной смерти. Каковы бы ни были недостатки в выражении и развитии этой мысли в книге «Византизм и славянство», - сама мысль настолько оригинальна и глубока, что нельзя не пожалеть о том, что эта замечательная книга у нас так мало известна»7.

В работе Леонтьева философ нашел родственную тему, которой он сам давно был верен: «Уже в первой, еще юношески незрелой научной работе моей («Монизм или дуализм?») я высказывал, как умел тогда отрицательное отношение к тем чертам, которыми характеризуется представление теории прогресса о будущем, «идеальном» строе человеческой жизни - космополитическом, рационалистическом, эгалитарном и автоматическом. Уже тогда я видел смысл истории не в добытых ею конечных результатах, но в ее внутренних мотивах, в самом развитии. С тех пор понятия мои в этом направлении только систематизировались, уяснились и определились. Под впечатлением книги К.Н. Леонтьева «Византизм и славянство», последние главы которой представляют очень яркое и талантливое изображение идеального, по теории прогресса, эгалитарно-либерального строя жизни (тоже в отрицательном смысле), - но оставляют нарисованную картину и без научного объяснения и вывода (автор признает сам за своей работой лишь семиологическое, но не этиологическое значение), как и без всякой систематизации, которая уясняла бы внутреннюю самопринадлежность ее сущностных черт (отсюда в книгу г. Леонтьева закралось и много ненужного и даже неверного)), - я решился изложить мои понятия об этом предмете в отдельной, более систематической работе»8. Астафьев желал внести систему в «картины» Леонтьева. Плодом этого желания явилась, по словам Астафьева, «обширная работа» на тему «Почему и для чего человек имеет историю?». Однако такой работы Астафьев так и не издал. Опубликовано только «извлечение» из нее - «Смысл истории и идеалы прогресса»9.

Оценка Астафьева полностью совпадала с мнением самого Леонтьева о своих заслугах: «Данилевскому принадлежит честь открытия культурных типов. Мне - гипотеза вторичного и предсмертного смешения»10; «Это есть открытие…»11.

Сам Леонтьев с симпатией отзывался о книгах Астафьева. Он опубликовал две одобрительные рецензии на «Психический мир женщины» (1883 г.)12, а в 1885 г. причисляет Астафьева (наряду с еп. Никанором (Бровковичем) и В.С. Соловьевым периода «Критики отвлеченных начал») к примерам того, как «русский ум мало-помалу срывается с утилитарно-эвдемонического пути буржуазного европеизма и находит свой!»13.

В 1885 г. М.Н. Катков устроил Астафьева в Московский цензурный комитет, где с 1880 по 1887 гг. служил и Леонтьев. Так между философами возникла основа для взаимопонимания и знакомства.

Леонтьеву понимание было чрезвычайно необходимо. Его всегда удручало отсутствие прижизненной славы, широкой известности, последователей и пропагандистов его учения. Леонтьев сам признавался в тоске по славе, в сознании некоей своей ущербности, в отсутствии «иллюзии, которую может дать только большой, невольно возбуждающий нас успех», «иллюзии, которую может дать только огромная популярность»14. «Я имею достаточно оснований, - с горечью писал он, - чтобы считать свою литературную деятельность, если не совсем уж бесполезной, то во всяком случае преждевременной и потому не могущей влиять непосредственно на течение дел»15. В письмах к В. В. Розанову он проговаривался, что «его преследует fatum: что он замолчан в литературе; что есть так много людей, которые лично высоко его ценят и придают миросозерцанию его большое значение или по крайней мере видят в нем большой интерес, а между тем ничего не хотят сделать для ознакомления с ним читающего общества. Между такими людьми он указывал и Соловьева, который все «пишет», да никак не «допишет» о нем большую статью...»16. «…Мало обо мне писали другие, мало порицали, мало хвалили, …было вообще мало серьезных критических отношений»17. «Люди другие не особенно, видно, нуждаются, когда успех всегда такой средний...», - писал Леонтьев К.А. Губастову18. «Конечно я говорю о влиянии серьезном, вроде влияния Каткова, Л. Толстого, Достоевского, Добролюбова и Писарева в свое время: а не о каком-нибудь succès d’estime, вроде Страхова и т.д. Таким-то и я давно пользуюсь. Но ведь это для усталых чувств и угасающих мыслей – возбуждение слабое!»19 И почти отчаянное восклицание: «хотелось бы знать, наконец, стоют ли чего-нибудь твои труды и твои мысли или ничего не стоют!»20

Страстно желая успеха («моды», как сказал бы В.В. Розанов), Леонтьев торопился признать кого-нибудь своим последователем, продолжателем, другом. И не просто признать, но влюбиться. Влюблялся он не раз и, опять же прав Розанов, подмечая в нем «женскую» влюбчивость: Леонтьев – «весь влюбленность»21. Эта влюбленность возникала у него ко всем, кто, как философу казалось, понимал его так, как ему самому того желалось. «Наконец-то … я нашел человека, который понимает мои сочинения именно так, как я хотел, чтобы их понимали!»22 - писал он Розанову. Видимо, и к Астафьеву он испытал некоего рода влюбленность, потому что Астафьев сразу сумел понять и оценить главное – идею «смешения». Даже после разрыва дружбы Леонтьев не переставал подчеркивать свою благодарность Астафьеву и ставил его выше всех остальных своих интерпретаторов: «Он один только отдал справедливость моему «смешению»… Все другие – и Соловьев, и Страхов (в 1876 году), и Грингмут, и Юрий Николаев, старательно обходили этот главный пункт, когда упоминали обо мне…»23. В увлечении Леонтьев начинал требовать от других служения своим идеям и скоро наталкивался на сопротивление. Всем его знакомым были дороги свои собственные убеждения. Потому увлечение проходило так же быстро, как и возникало. Влюбленность оборачивалась отвращением. Разрывы отношений Леонтьев объяснял «хамством»24 со стороны тех, на кого возлагались его надежды. В итоге Леонтьев существовал в каком-то безлюбовном пространстве.

В лице Астафьева Леонтьев рассчитывал найти и друга, и человека, который мог бы понять его и искренне содействовать распространению его идей. Леонтьеву был нужен не просто пропагандист, но именно талантливый продолжатель его дела. По началу Леонтьев думал, что такого человека он нашел в Астафьеве. Леонтьев стал постоянным посетителем «пятниц» на квартире Астафьева в Лицее Цесаревича Николая (т.н. «Катковский»), через которого познакомился со многими студентами Лицея (А.А. Александров, Н.А. Уманов, Я.А. Денисов, И.И. Кристи и др.). «Как сейчас вижу перед собой, - вспоминал пасынок Астафьева В.П. Якубовский, - изящно-красивую, величавую фигуру К. Н. Леонтьева, в русском кафтане, который он всегда носил и так неохотно менял на фрак, в случаях крайней необходимости, со свертком рукописей и вырезок из газет, читающий свои, например, художественные этюды из Константинопольских воспоминаний...»25 На «пятницах» Леонтьев читал также воспоминания о своих студенческих годах, о знакомстве с И.С. Тургеневым и начало своего романа «Две избранницы»26.

Между Астафьевым и Леонтьевым нередко вспыхивали жаркие споры, продолжавшиеся на следующий день уже на квартире Леонтьева. «Добродушный и живой Астафьев, знавший Леонтьева давно, ласково обвинял его в нетерпимости: «Представляете себе, - говорил он, сердясь, - он мне вдруг предлагает: «Хотите, Петр Евгеньевич, мы будем с вами говорить так: я вам буду излагать свои взгляды, а вы меня слушайте и мне не возражайте». Как же я так могу говорить с человеком, не возражая!»»27

В беседах и спорах постепенно обозначились расхождения между философами. Первая трещина залегла между Астафьевым-моралистом и Леонтьевым-эстетиком. Вторая - между живущим «обычной церковной жизнью» Астафьевым и «животно боящегося Бога» Леонтьевым. В письме А.А. Александрову Леонтьев так говорит об этом: «Сознаюсь, у меня часто брала верх первая [эстетика, поэзия. - М. П.], не по недостатку естественной доброты и чистоты (они были сильны от природы во мне), а вследствие исключительно эстетического мировоззрения… Да почти все (самые лучшие именно) поэты - за исключением разве Шиллера и Жуковского - (надо христианину это смело сказать!) - глубокие развратители в эротическом отношении и в отношении гордости (Петр Евгеньевич взбесился бы на меня за это, но ведь это правда, - что делать!)... И если я стал предпочитать мораль - поэзии, то этим обязан не годам, но Афону, а потом Оптиной... Из человека с широко и разносторонне развитым воображением только поэзия религии может вытравить поэзию изящной безнравственности... нужно дожить до действительного страха Божия, до страха почти животного и самого простого перед учением Церкви, до простой боязни согрешить...»28 «Животный страх перед Богом» Леонтьев не раз нагонял на других людей - вполне поэтично-религиозно: «Жена Астафьева, живая южанка, негодовала на те формы, в которых Леонтьев, так любивший парадоксы и яркие выражения, говаривал ей о своей приверженности к старцу [преп. Амвросию Оптинскому. - М.П.]: «Представьте себе, он мне не раз говорил: «вы знаете, Мария Ивановна, до чего я покоряюсь старцу?.. Вот если он мне прикажет вас убить, то я нисколько не задумаюсь»». И она принимала эти слова целиком, как будто Леонтьев действительно собирался ее убить, а не хотел самым наглядным образом показать ей, насколько он готов повиноваться старцу»29.

Третье расхождение наметилось между Астафьевым как ученым-специалистом и Леонтьевым, ощущающим себя ученым-дилетантом30. По началу, Астафьев сам стремился придать научность и строго философскую форму идеям Леонтьева, особенно идее о смешении31. Леонтьев со своей стороны признавал, что Астафьев сильнее его и профессиональнее в вопросах философии, литературы и психологии. Мнением Астафьева он очень дорожил. Свою знаменитую работу «Анализ, стиль и веяния» (1890 г.) он отправляет Астафьеву для «прочтения и поправок»: «Хотя я очень храбро поставил эпиграфом решительные слова Пилата (еже писах - писах), но значение они будут иметь лишь после проверки Астафьевым этой I главы, где я позволяю себе говорить и об отвлеченной психологии. Я не признаю себя сильным в метафизике и всегда боюсь, что я что-нибудь слишком реально и по-человечески, а не по-философски понял... Конечно, и на этом Петр Евгеньевич мог бы меня сейчас поймать, воскликнув: «психология или метафизика - большая разница!» Но я остаюсь прав по чувству; я понимаю очень ясно, я чувствую психологию более конкретную (самолюбие, гнев, любовь, твердость, «самовар и раскаяние» у русских по Рошфору и т.д.); но когда начинается психология более метафизическая (эмоции, навыки, ассоциации и т.д.), у меня начинает «животы подводить» от страха, что я не пойму... Прошу Петра Евгеньевича эту главу просмотреть строго; так, т. е., чтобы и врагу понравилось, и сделать карандашом на оборотах страниц заметки...»32

Чем дальше, тем больше Астафьев не оправдывал надежд Леонтьева. Постепенно у последнего накапливается раздражение на своего друга: «хотел было сказать об Астафьеве, о Кристи, о Всеволоде Крестовском, как они все, каждый по своему, не выполнили моих на них надежд»33, - писал он К.А. Губастову уже 12 июля 1885 г. В письме от 9 августа того же года Леонтьев прямо высказывает свое недовольство Астафьевым и дает ему весьма жесткую, «некрасивую» характеристику: «Астафьев - по церковному вопросу мало знает; но он просто был поражен, как специалист-психолог, моею теорией предсмертного социального смешения («Византизм и славянство»), и даже лекции его публичные в Москве были на этой моей идее основаны, и он упоминает об этом и в книге своей (т.е., называет меня и т. д.). Он, специалист по социалъно-психической стороне дела, называет в частных разговорах мою мысль о смешении гениальною и т.д... В печати и на лекциях называет меня по имени... В чем же беда? Судьба, мистика и т.д. Он пьяница, очень страстен, ужасно занят собственными идеями, психологическими, метафизическими и т.д.; вечно нуждается в деньгах, гораздо более моего, несравненно более моего должает, пропивает, при этом еще бесится, восхищается, плачет, превозносится, падает опять... И потому, несмотря на всю искренность свою, несмотря на все уважение к моим сочинениям, несмотря даже на настойчивые увещания любимой им жены его, не был до сих пор в силах написать об этом смешении особую, даже и среднюю, статью. Все начинал, и все срывался на свою собственную пропаганду, и никуда не попал... Почему же такой именно, бурный и неверный, характер первый обратил внимание на мою теорию? Об этом рассуждать слишком долго. А факт роковой для меня остается. Заметьте, что благодаря этому оригинальному сочетанию в себе метафизика с пьяницей-гусаром, он до сих пор и положения видного себе не приобрел и зависит от Каткова вполне для куска хлеба. (Он раз, вообразите, прямо из петербургского публичного дома, в котором прожил неделю, попал пьяный на шведский пароход и очнулся у Стокгольма, куда его, по неимению вида, не пустили, - и он вернулся!) И вследствие всего этого его слово в мою пользу мало весит»34.

Прямым поводом к разрыву послужила работа Леонтьева «Национальная политика как орудие всемирной революции» (1888 г.), под знаком которой прошел весь последний период творчества философа. Самые сильные удары - как полемические, так и личные - Леонтьев получил со стороны неославянофилов в лице Астафьева и генерала А.А. Киреева, а также, косвенно, и В.С. Соловьева. Спор разгорелся вокруг основного тезиса Леонтьева о том, что движение современного политического национализма, в первую очередь среди балканских славян, есть не что иное, как видоизмененное только в приемах распространение космополитической демократизации. Неославянофилы усмотрели в этой идее проповедь безнационального, антиславянского, антирусского византизма35, отступление от догм традиционного славянофильства. Еще в 1887 г. А.А. Киреев заметил, что Леонтьев «во многом с нами сходится, но он не славянофил. И мы никакой ответственности за высказываемые им мнения нести не можем»36.

Самый сильный и болезненный удар Леонтьеву нанес бывший друг. Леонтьев воспринял отрицательные суждения Астафьева о себе как личное оскорбление. Причем, Астафьев действительно «бил» Леонтьева по его слабым местам, ибо, как друг и близкий человек, хорошо знал слабости и страхи Леонтьева и этим воспользовался в полемике. В 1890 г. сначала в «Русском обозрении» (№№ 3-5 под названием «Национальное самосознание и общечеловеческие задачи»), а затем отдельной брошюрой выходит работа Астафьева «Национальность и общечеловеческие задачи».

Астафьев вступил в защиту народа с его самобытной культурой против превращения его в служебное орудие для осуществления сверхнародных общечеловеческих задач. Все подобного рода теории Астафьев именует космополитическими и отрицающими историю. Сам Астафьев стоит на почве неославянофильской органической теории народности как самобытного, самоценного организма. Народ у него легко отождествляется с личностью, что само по себе весьма проблематично («за народом, сознательно живущим одной общей духовной жизнью, мы признаем нравственную личность»37). Органическое целое народа служит почвой для развития личности, от которой последняя получает мощь, силу, глубину и определенность. Только на этой почве могут развиваться общечеловеческие идеалы. Отсюда «служение национальной идее, выполнение требований национального духа... является требованием самых вечных, сверхнародных, общечеловеческих начал и задач...»38

Народность для Астафьева - это опора и оправдание слабого в практической жизни человеческого субъекта. Народ придает общечеловеческим началам истины, красоты, блага значение «исторических культурных сил», иначе они остаются только бессильными личными и отвлеченными началами, критику которых у В.С. Соловьева Астафьев всецело одобряет39. Народ создает всем общечеловеческим началам определенную национальную форму, национальную культуру. Поэтому национальная культура не может быть усвоена целиком другим народом. Усвоены могут быть только общечеловеческие начала, но не «духовный, законченный строй их, всегда у народа, доросшего до культурности, до самосознания, своеобразный, неподражаемый и неповторимый»40. Поскольку «национальный дух» является необходимым условием творческой работы, а последняя всегда сознательна, то «национальный дух не может быть вполне бессознательным, но... выражается в целом миросозерцании. Нет силы творчества и действительности национального духа без национального миросозерцания, без национального самосознания»41.

Отделавшись краткой характеристикой «национальности», Астафьев приступает к критике воззрений, с которыми его идеал не согласуется. Он отрицает, во-первых, просвещенческие теории «естественного человека». Во-вторых, он отвергает мнение К.Н. Леонтьева о национализме как разновидности космополитизма. В-третьих, резко нападает на теократические идеалы В.С. Соловьева.

В целом работа была направлена против теократических идей Соловьева и в защиту славянофильских идеалов, подвергнутых осуждению со стороны Соловьева в сборнике «Национальный вопрос в России» (1888 г.). Однако в одном абзаце Астафьев задел и Леонтьева. «Не страшны для национального идеала и такие нападения, как сделанное на него не так давно К.Н. Леонтьевым в брошюре «Национальность как орудие всемирной революции», - брошюре, замечательно талантливой по художественной яркости нарисованной картины нашего века, но или ничего не доказывающей против начала национальности, или доказывающей гораздо больше, чем автору нужно»42. Астафьев считает, что связь революционного процесса и политического национализма XIX в. - простая одновременность событий, но не внутренняя связь.

Однако, расхождение между Астафьевым и Леонтьевым глубже. Леонтьев точно выразил свое неприятие идей Астафьева: «Да, милый мой, - писал он 3 мая 1890 г. А.А. Александрову, - не вижу я в русских людях (куда не погляжу!) той какой-то особенной и неслыханной «морали», «любви», с которой носился Ваш подпольный пророк Достоевский, а за ним носятся и другие, и на культурное (!) значение которой рассчитывает весьма туманно наш добрейший Петр Евгеньевич в своей статье «Национальное сознание». У пего самого действительно есть «мораль» в русском стиле; сам он удивительно добр, очень благороден, способен пренебречь обязанностью, и с радостью исполнить какой-нибудь высший долг. Но где же он эту специальную наклонность к высшему долгу нашел в русских вообще - не знаю. Я скажу в духе фетовском: «Из того, что русские хуже всех народов исполняют мелкие обязанности, никак еще не следует, что они любят исполнять высший долг»… «Смирение и пьянство; смирение и бесхарактерность; всепрощение и собственная вечная, подлейшая невыдержка, даже в делах любви»... Некрасиво!»43.

В этих словах (особенно в восклицании «Некрасиво!») - все принципиальное отвращение и неприязнь Леонтьева к морализму, которым так грешил XIX век. Астафьев для Леонтьева именно такой моралист, причем эстетически неприятный, в том числе своими личными качествами, в первую очередь, своим пьянством. Пьянство Астафьева будет еще не раз выставляться Леонтьевым в защиту своего оскорбленного самолюбия.

Леонтьев ознакомился со статьей Астафьева в марте 1890 г. и сразу приступил к написанию ответной полемической заметки «Ошибка г. Астафьева» («Гражданин». 1890. №№ 144, 147), где предположил, что Астафьев просто совершенно не понял основную идею Леонтьева. Для последнего это непонимание было тем более обидным, что Астафьев был близко знаком с ним и его учением. Кроме того, Леонтьев приступил к написанию развернутого письма Астафьеву под названием «Культурный идеал и племенная политика» (до опубликования работы Леонтьев предполагал послать ее Астафьеву для предварительного совместного обсуждения), но после ознакомления со статьей Астафьева «Объяснение с г. Леонтьевым» («Московские ведомости». 1890. № 177), он осознал невозможность и бессмысленность продолжения полемики непосредственно с Астафьевым.

Статья Астафьева «Объяснение с г. Леонтьевым» так сильно задела и оскорбила Леонтьева, что он до конца жизни не мог успокоиться, простить Астафьева и постоянно возвращался к нанесенной им ране в письмах к В.С. Соловьеву, А.А. Александрову, К.А. Губастову, В.В. Розанову, о. Иосифу Фуделю и др. Такая неожиданно нервозная, почти истерическая реакция Леонтьева на, казалось бы, обыденную и привычную полемику не может объясняться, на наш взгляд, только личными и идейными противоречиями с Астафьевым, но требует более серьезного понимания. Почему вдруг Леонтьев впал в ту самую «страстность», в которой винил самого Астафьева?

В статье (с подзаголовком «Добрая ссора лучше худого мира») Астафьев, во-первых, обличил Леонтьева в том, что он не признает «национальной самобытности за самую основу и руководящее, дающее самой культуре жизнь, форму и силу начало этой культуры», что такого значения за национальным началом Леонтьев никогда не признавал и признать не может. «Такое признание было бы с его стороны отречением от всего своего литературного прошлого, слишком много сил, страсти и дарования положил он в этом прошлом на проповедь византизма и слишком хорошо знает, что дорогая ему византийская культура всегда была не национальною (о византийской национальности никто не слыхивал), но эклектическою, искусственно взращенною. Для него и основа и формирующая сила жизни лежат... в самой культуре, для которой национальность - только материал, не более!»44 Но этими замечаниями Астафьев не ограничился.

Он прямо намекнул на безвестность и философский дилетантизм Леонтьева («нефилософская почва», «сбивчивые фельетоны», «публицистические мудрования», «систематичность в развитии мысли и строгая точность в определениях понятий, обязательные для философского рассуждения, в полухудожественных, полупублицистических, но всегда эмпирических (не этиологических, а симиологических) рассуждениях, каковы все работы г-на Леонтьева, не очень требуется», «почтенный художник-публицист»), упрекнул его в самохвальстве: «мои несколько строк о нем подали повод... (что, конечно, ему было более приятно) довольно много поговорить о себе самом и скромно себя похвалить...», «... г-н Леонтьев мог удобно сам себе наговорить сколько угодно комплементов...»45

После выступления Астафьева дружбе сразу пришел конец. Леонтьев отреагировал резко, справедливо усмотрев в статье Астафьева личное оскорбление и унижение. О своей обиде и боли он писал разным лицам. Например, А.А. Александрову: «Посмотрите № 177 «Московских ведомостей» и подивитесь, как мерзко П. Е. Астафьев там против меня написал... Глазам не веришь!» (11 июля 1890 г.); «С Астафьевым мы встретились раз на улице и раз случайно в Цензурном Комитете; говорили кой что; но друг у друга не были. Я дал почувствовать ему, что я этого не желаю. Опасаясь согрешить какими-нибудь резкими объяснениями, я предпочел не забывать евангельского правила - удаляться от соблазнов и от искушений, а не напрашиваться на них. Его статья против меня (летом в «Московских ведомостях») была до того бешеная, ядовитая, не великодушная, а по мнению Вл. Серг. Соловьева и прямо хамская (это не мое обычное слово, а в самом деле Соловьева), что надо дивиться, как он, при своей чуткой совести, не пришел ко мне с дружеским и честным покаянием. Соловьев особенно «хамским» находит укор его мне в том, «что я не особенно известен»... И правда, что это некрасиво. Если человек, лично нам близкий и дружественный, ошибся в своем призвании и малоизвестностъ его заслужена, то (все приличной дружбе) это подло; в больное место не бьют честные бойцы, - особенно тех, с кем у них и домашние отношения были самые теплые. Если же человек заслуживает известности, но не пользуется ею по невниманию или по недобросовестности критики, то укорять его этим за что? Все находят, что мое возражение в «Гражданине» было очень добродушное и умеренное. Да еще бы и не быть ему таким! Я так боялся его обидеть, я так помнил и о вечно расстроенных делах его, и о доброте Матрены Ивановны, и о несчастной слабости его к вину, и о различных претензиях его, которые не только мне не противны, а даже нравятся, - что я больше месяца не решался ответить ему на его первую и вовсе бестолковую заметку (в «Русском обозрении»), молился, благословлялся у старца, возил читать Оболенскому, который, видя, что я и оправдать себя хочу и его трепещу унизить, советовал мне еще кой что смягчить. И вот, в ответ на эту-то мою заметку, он напечатал в «Московских ведомостях» такую статью, что жена Боборыкина, прочитавши ее, сказала: «Уж не пьяный ли он это писал?» Так как все почти общие знакомые наши в этом «инциденте» и теоретически (т.е. по содержанию полемики) и еще более морально - за меня, то уж мне теперь его и жалко, - хотя одобрить поступка его никак нельзя, даже и при строжайшей беспристрастности. Тем более жалко его, что он опять сумел поставить себя в очень трудное положение: оставил цензорство ради Лицея, а из Лицея его выжил гр. Капнист. И он теперь живет надеждами на доцентуру в Университете (которую устроил, говорят, ему Грот). Доценту надо быть занимательным и красноречивым; ну, а его скучную манеру Вы знаете! Бог с ним! Я все-таки его жалею и люблю, — и если бы у него достало мужества прокартавить мне: «батюска! Я знаю сам, что я свинство сделал», то я бы от души его прижал к груди моей... Это было бы так просто! Вот был бы случай исполнить особого вида «высший долг»...»46 (20 сентября 1890г.).

Небольшая статья Астафьева вдруг вызвала у Леонтьева чуть ли не потерю самоидентификации. «Г. Астафьев, как сказочный волшебник, окутал и себя, и меня облаками философского тумана, в котором я ослеп; не узнаю сам себя и не знаю уж - куда я принадлежу... Из националистов меня г. Астафьев выбросил; в космополиты я никак не гожусь...»47

Чтобы самоопределиться и найти подтверждение ценности своих идей, всего своего творчества, а, может быть, и своей личности, Леонтьев стал искать какой-нибудь «внешний» авторитет, который бы дал ему такое подтверждение и оценку. Он обратился к В.С. Соловьеву с просьбой рассудить его с Астафьевым: «я решаюсь на поступок, который, кажется, небывалый в нашей литературе; быть может, даже и ни в какой. Сам я, по крайней мере, о подобном даже не слыхивал. Я ставлю Вас судьей над самим собою и над другим писателем, не справляясь даже с тем, признает ли он Вас с своей стороны пригодным судьей или нет... Я хочу, чтобы Вы, Владимир Сергеевич, растолковали мне - кто из нас двух теоретически правее»48. Хотя Соловьева самому Леонтьеву доводилось именовать «сатаной» (и одновременно: «В Соловьева как в человека я влюблен…»49), он искренне верил в его благородство и даже любовь («он… меня очень любит лично…»50) и признавал его единственным среди современников, превосходящих всех интеллектуально («…Соловьев истинный орел умом, а они все, начиная с добрейшего Петра Евгеньевича и кончая лукавым Страховым, - немного выше петухов и гусей взлетают»51). Леонтьев собирался осуществить свою давнюю мечту - заставить Соловьева дать развернутое суждение о своих идеях.

В августе-сентябре 1890 г. они договорились, что Леонтьев пишет в «Русском обозрении» ряд писем к Соловьеву по поводу спора с Астафьевым, а Соловьев публикует свой ответ. Леонтьев начинает работу над письмами под общим заглавием «Кто правее?» и, таким образом, предает себя в руки Соловьева.

Соловьеву предоставлялась возможность сыграть роль римского папы, высказаться ex cathedra, в чем можно усмотреть некоторую историческую иронию (Леонтьев: «мне лично папская непогрешимость ужасно нравится! «Старец старцев»! Я, будучи в Риме, не задумался бы… туфлю поцеловать, не только что руку»52). Судья оказался лукав, «себе на уме» («он отчасти и хитрит. Не всё то пишет, что думает»53).

На словах Соловьев всячески поддерживал и одобрял Леонтьева, с симпатией отзывался о его идеях, давал лестные характеристики, но очень скоро Леонтьев понял, что никакой публичной поддержки от Соловьева он не получит. Такое отношение к себе Леонтьев оценил соответствующим образом: «Теперь у меня руки на всякий случай - развязаны; и я, конечно, уже не пощажу его [Соловьева. - М.П.], когда придется кстати; не за Рим, не за «развитие»,
  1   2   3   4




Похожие:

Прасолов М. А. К. ф н., Воронежская православная духовная семинария Два консерватизма: П. Е. Астафьев и К. Н. Леонтьев iconСтр. 184. Репников А. К. Леонтьев – философ российского консерватизма
Репников А. В. Леонтьев – философ российского консерватизма // полис. 2011. № С. 184–189
Прасолов М. А. К. ф н., Воронежская православная духовная семинария Два консерватизма: П. Е. Астафьев и К. Н. Леонтьев iconДва подхода к определению консерватизма
В ряде ведущих научных журналах страны публикуются статьи о феномене консерватизма, в том числе в форме обсуждений (т н. «круглые...
Прасолов М. А. К. ф н., Воронежская православная духовная семинария Два консерватизма: П. Е. Астафьев и К. Н. Леонтьев iconДуховная семинария уважаемые коллеги!
«Перспективы развития лингвоэтнических, конфессиональных и социокультурных отношений в Тюменском Зауралье»
Прасолов М. А. К. ф н., Воронежская православная духовная семинария Два консерватизма: П. Е. Астафьев и К. Н. Леонтьев iconМосковская духовная семинария семестровое сочинение студента 4-го курса группы “А” долгова алексея на тему: методы психотехники в чань-буддизме сергиев посад 1999–2000 гг
И каждый из этих вопросов требовал немедленного разрешения и разумного объяснения, иначе жизнь теряла смысл и превращалась в напрасное...
Прасолов М. А. К. ф н., Воронежская православная духовная семинария Два консерватизма: П. Е. Астафьев и К. Н. Леонтьев iconГригоров Е. В. к и. н., доцент
В современной российской науке одной из таких тем стала проблема консерватизма в целом и русского консерватизма в частности
Прасолов М. А. К. ф н., Воронежская православная духовная семинария Два консерватизма: П. Е. Астафьев и К. Н. Леонтьев iconПрограмма спецкурса «Становление русского консерватизма в первой четверти XIX века»
Российская Академия, тверской салон великой княгини Екатерины Павловны, журналы «Вестник Европы» Н. М. Карамзина и «Русский вестник»...
Прасолов М. А. К. ф н., Воронежская православная духовная семинария Два консерватизма: П. Е. Астафьев и К. Н. Леонтьев iconПравославная культура и протестантизм. (проблемы культурного взаимодействия)
За две тысячи лет своего существования Православная Церковь накопила большие духовные сокровища и стала фундаментом для христианской...
Прасолов М. А. К. ф н., Воронежская православная духовная семинария Два консерватизма: П. Е. Астафьев и К. Н. Леонтьев iconНаучный семинар Воронежского центра изучения консерватизма «К истории становления русского консерватизма: общественная и публицистическая деятельность С. Н. Глинки»
«К истории становления русского консерватизма: общественная и публицистическая деятельность С. Н. Глинки»
Прасолов М. А. К. ф н., Воронежская православная духовная семинария Два консерватизма: П. Е. Астафьев и К. Н. Леонтьев iconС. В. Хатунцев К. Н. Леонтьев о национализме и национальной. Политике
Не был исключением и К. Н. Леонтьев. Представления о национализме и национальной политике являлись важной частью его общественно-политических...
Прасолов М. А. К. ф н., Воронежская православная духовная семинария Два консерватизма: П. Е. Астафьев и К. Н. Леонтьев iconА. о мещеряковой: «Ф. В. Ростопчин: у основания консерватизма и национализма в России.»
Ф. В. Ростоп­чина главы внешней политики России в царствование Павла I, знаменитого московского главнокомандующего 1812 года, одного...
Разместите кнопку на своём сайте:
Документы


База данных защищена авторским правом ©podelise.ru 2000-2014
При копировании материала обязательно указание активной ссылки открытой для индексации.
обратиться к администрации
Документы

Разработка сайта — Веб студия Адаманов