Литература конца ХХ столетия icon

Литература конца ХХ столетия



НазваниеЛитература конца ХХ столетия
страница1/18
Дата конвертации28.08.2012
Размер3.81 Mb.
ТипЛитература
  1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   18

Дунаев М.М.

Православие и русская литература.


Глава 18

(Последняя часть шестого тома).


ЛИТЕРАТУРА КОНЦА ХХ СТОЛЕТИЯ


Кажется, всё обрушилось в русской культуре конца века и тысячелетия: литература утратила своё ведущее положение. Тиражи толстых журналов, взлетевшие было к миллиону, едва держатся возле десяти тысяч. Прежние властители дум уступили место наглым малограмотным журналистам и дельцам шоу-бизнеса. “Самый читающий народ в мире” упивается низкопробными детективами, любовными романами дурного тона, вздыхает вслед убогой фантазии авторов несчётных “мыльных опер”. Молодёжь балдеет на рок-концертах, выпрямляет извилины компьютерными играми, закаляет обновляемую мораль сходящими с голливудского конвейера боевиками, глушит пустоту души наркотиками.

Что это: предвестье близкой окончательной апостасии или предупреждение о необходимости противостать надвигающейся угрозе?

Поддаваться отчаянию никогда не полезно, но должно попытаться хотя бы с краешку осмыслить совершающееся.


1.


Апостасийное сознание (и близкое ему интеллигентское либеральное) по отвержении подлинно духовных ценностей сакрализовало понятие культуры. Культура при этом начинает отождествляться с духовностью. Более того, даже если за религией признаётся право на существование, то она осмысляется как составная часть культуры, как нечто меньшее по отношению ко всеобъемлющему.

В литературоведении это, в частности, приводит к тому, что некоторые исследователи отвергают правомерность сугубо религиозного понимания литературного процесса, утверждая необходимость неких общечеловеческих критериев при оценке творчества любого писателя. Высказывалось мнение, что нельзя ограничивать наследие художника узкими рамками одной религиозной конфессии (имелось в виду Православие). Как будто то, что идёт от человека, может быть шире данного в Откровении; Православие же, несущее в себе полноту Христовой истины, позволяет давать самое широкое истолкование любого явления. Вот это-то для гордыни человеческой и невыносимо признавать.

Всё это накапливалось исподволь в течение долгого времени и привело к кризису в культуре, как и в литературном творчестве, и в науке о литературе. О том верно и точно сказал Б.Н.Тарасов:

“Надо подчеркнуть, что насильственное изъятие христианских ценностей осуществлялось не только в форме церковного грабежа, храмового разорения или нравственного геноцида, но и распространялось в глубь истории, в том числе философской и литературной, которая оказалась надолго пленённой диктатурой “прогрессистской” логики, “освободительных” клише, обрезавших и искажавших полноту и подлинность русской культуры.
Вследствие радикального отторжения православных традиций, произвольного усечения и тенденциозного истолкования тысячелетних пластов на передний план общественного внимания длительное время искусственно выводилась и последовательно внедрялась линия отрицания, протеста и насилия, идущая, условно говоря, от радищева через декабристов к революционным демократам и готовившая методологическую почву для будущей беспамятной авангардистско-большевистской культуры. Недаром последняя, пусть и значительно искажая их, опиралась на деятелей типа Белинского или Герцена, Чернышевского или Писарева, чьи научно-гуманистические теории не совмещались изначально прежде всего с христианскими традициями, разрушали исторические предания и обрывали преемственные связи. В конечном итоге мировоззрение, идеология и практика представителей атеистического (либерально-демократического, революционно-социалистического, анархо-авангардистского) ответвления, достаточно маргинального по отношению к основному, растущему из христанского корня, стволу отечественной культуры, легли в основу той длительной интерпретации, которой подвергались философы и писатели с принципиально иными мировоззрением, идеологией, практикой. В результате произведения Пушкина или Гоголя, Толстого или Достоевского, не говоря уже о чисто религиозных мыслителях, претерпевали однотипную “научную” метаморфозу: в них сокращалось или отодвигалось на задний план христианское ядро, а из искажённого уже тем самым “остатка” извлекались требуемые идеологемы, способные служить “прогресивному человечеству”.”1

Вот та подоснова, на которой развивается кризис современного литературоведения, сущность которого Тарасов сформулировал ясно:

“...Всё явственнее обнаруживается тревожный парадокс, когда и строго научное, и сверхпопулярное литературоведение (за редким исключением) не только не идёт по пути раскрытия содержательности и значительности приведённых оценок, но замыкается в узкой фактологии, дробится в частных проблемах, распыляется в претендующих на оригинальность бездоказательных гипотезах. Иерархическое истолкование высших художественных смыслов творчества ... порою подменяется “научной” интерпретацией, отражающей особенности мировоззрения и ценностных представлений исследователя”2.

Но иерархическое истолкование возможно ведь только при знании подлинной иерархии ценностей, а она содержится единственно в христианстве. Однако в современной общественной мысли активно навязывается либеральная идея отвержения необходимости христианских критериев в оценке любых проявлений бытия, — эта же идея распространяется и в сфере науки о литературе. Аргумент прост (прежде уже приходилось говорить о том, но не вредно и повторить): долгое время навязывались марксистские критерии, объявлялись абсолютными, что лишь ограничивало свободу мысли, а в результате они оказались вовсе не абсолютными, и целая область мироосмысления рухнула, обессмыслились плоды многих научных трудов, обнаружились трагедии многих жизней; теперь же предлагается то же самое, с небольшою разницей: прежде ссылались с обязательностью на классиков марксизма, ныне — на Евангелие и Святых Отцов. А итог един.

Возразим. Всё-таки, скажем в который раз, между Христом и Марксом есть же различие? И ошибочно полагать, будто ссылки на Евангелие совершаются по примеру марксистской метолодогии: как раз наоборот. Достаточно взять любой святоотеческий труд, чтобы убедиться, как последовательно осуществляется автором опора на Писание в каждой высказываемой мысли. Иначе и быть не может: истинность любого суждения должна поверяться Истиною высшего уровня. Это и есть иерархический принцип мышления. Марксизм принял именно эту методологию, и не мог иначе: дьявол — обезьяна Бога. Но разве можно отвергать Божий лик, если дьявол строит рядом свои гримасы? Марксистская методология отброшена, но в православном мышлении сохраняется, как и прежде, опора на Истину.

Марксистское мышление нормативно. Христианское также нормативно. Только нормы у них слишком различны. Отвергая одни, следует сохранять верность другим. Не нормативность дурна сама по себе, а увлечённость дурными же нормами.

Всякий исследователь обязан обрести для себя истинные критерии оценки предмета своего исследования. А таковые — единственно в Православии.

И в литературоведении — исследование должно строиться на основе истин, восходящих к авторитетному для всякого верующего источнику. Этим источником не может быть ничто иное, кроме Священного Писания и Священного Предания Церкви.

Собственно, методолгия научного православного литературоведения точно определена святителем Тихоном Задонским (хотя смысл его суждения, конечно, значительно шире):

“Что сынам века сего зеркало, тое да будет нам Евангелие и непорочное житие Христово. Они посматривают в зеркала и исправляют тело свое и пороки на лице очищают. ...Предложим убо и мы перед душевными нашими очами чистое сие зеркало и посмотрим на тое: сообразно ли наше житие житию Христову?”. Так и в науке: всякую мысль поверять должно, заглядывая в то зеркало: сообразны ли предлагаемые нам идеи истине Христовой?

О.Павел Флоренский о том же говорил: “Надлежащую, т.е. единственно содержательную форму этой ценности можно найти, лишь вставив изучаемый феномен внутрь какой-либо строгой монистической системы, правомочной оценивать эту культуру”3.

Марксизм следовал тому неукоснительно, постоянно держа перед собою своё кривое зеркало. Оттого всё и пошло вкривь и вкось. Так неужто оттого, что та кривизна всё искажала, и не могла не искажать, и нам теперь своим прямым зеркалом нужно пренебречь? Странная логика.


Всё это выводит нас на некоторые общие проблемы и заставляет определить отношение к культуре с позиции православного мироосмысленияa.


Для начала — договоримся о терминах. Ибо можно долго рассуждать о культуре, но прежде лучше разъяснить, что подразумевается под этим словом. Имеется множество определений культуры, не вполне удовлетворительных, ибо не охватывающих понятие в полноте. На уровне обыденного сознания и того хуже: объём понятия сознаётся по номенклатурному принципу, то есть путём перечисления входящих в него составных частей (это и даёт возможность рассматривать религию как именно составную часть культуры). При этом культура нередко отождествляется с искусством, включая и некоторые смежные с ним сферы. В самом деле: когда произносятся термины работники культуры или мастера культуры, то подразумеваются при том прежде разного рода художники, артисты, писатели, а также музейные и клубные работники. Такое понимание лишь затемняет проблему.


Лучшее определение культуры было выработано в русской религиозной философии начала ХХ века. Это определение даёт возможность осмыслять понятие предельно полно.

^ Культура есть система жизненных ценностей человека и общества, которая обнаруживает себя в их творческой деятельности.

Творчество — вот ключевое понятие в культуре. Высший вид творчества, создание человеком новых духовных ценностей в его литургической жизни, духовное возрастание из меры в меру на пути спасения, относится к сфере религиозной и обнимает всё бытие человека.

Но как и всякий дар Божий в повреждённом грехопадением мире, творчество может быть обужено человеком и даже обращено им во зло. Поэтому культура может существовать и в атеистическом обществе, поэтому культура может быть антидуховной, аморальной, несущей в себе зачатки вырождения и гибели.

Поскольку жизненные ценности человека и общества определяются пониманием смысла жизни, места человека в мире, то есть в конечном итоге верою, то самоочевидною станосится зависимость культуры от культа. Всякая культура имеет религиозную основу.

Об этом много писал о.Павел Флоренский, и эта идея нашего религиозного философа должна быть признана бесспорной. Нужно лишь напомнить ту известную истину, что и атеизм является следствием веры особого рода (веры в небытие Бога) и, следовательно, представляет собою несомненную псевдорелигию.

^ Фундаментом христианской культуры является Божественное Откровение, запечатленное в Священном Писании.

Не меньшее значение в формировании христианской культуры Православие придаёт Священному Преданию, в его литургическом, учительном и каноническом аспектах, а также святоотеческой мудрости.

Православие отвергает две крайности по отношению к культуре. Оно не приемлет культурного минимализма, то есть умаления роли культуры в жизни православного народа. Но оно также не допускает и культурного максимализма, абсолютизации культуры, превращения её в самодовлеющую ценность. Душевное не может быть поставлено над духовным.

Бескультурие не украшает никого, даже того, кто мнит себя настолько высокодуховным, что уже не нуждается ни в чём земном. Но пока мы в этом мире, мы не можем отказаться ни от пищи для тела, ни для души. Это будет самоубийственно. Проблема в ином: необходима высококачественная пища, не содержащая в себе отравы. Высокая культура потребна человеку и обществу. Один неглупый человек сказал: от того, как танцуют в Большом театре, зависит и то, как кладут камни в стены строящихся домов и как выпекают хлеб, и как соблюдают расписание железнодорожных поездов. Кажущийся парадокс этот, конечно, не следует понимать слишком буквально — стоит лишь понять: культура является сложной системой со взаимосвязанными составными частями, и всё в ней зависит от всего. Низкая культура в одном приведёт и к падению всеобщего уровня организации жизни человека и общества.

Однако когда культура, как бы высока она ни была, попробует оторваться от духовной своей основы, она неизбежно деградирует. Во все времена абсолютизация душевного (при забвении духовного) не может не стать греховной, а следовательно, и губительной для человека.

В мировоззрении церковного человека культура не может быть конечной целью и высшей ценностью, поскольку земной мир не вечен, но в то же время всякая культура является необходимым этапом в духовном развитии человека, но лишь в той степени, в какой она опирается на христианскую веру.

Православие относится с уважением к нехристианским культурам, исторически неоднократно ассимилировало их достижения, прямо не связанные с вероучительными моментами и духовно-молитвенной практикой.

Можно вспомнить при этом, как святитель Василий Великий научал христиан не отвергать то доброе, что можно обрести в языческой культуре. И это во время, когда язычество было ещё живой религией, то есть представляющей угрозу для христианского сознания. Над этим стоит задуматься: христианство никогда не страдало сектантской узостью.

Исходя из того, что Православие проходит своё историческое бытие как сообщество Поместных Автокефальных Церквей, оно постулирует непреходящую значимость национального своеобразия культуры каждого народа.

^ Православие оценивает состояние культуры по нравственному состоянию человека и общества, а не по материальным проявлениям этой культуры, её внешнему блеску.

Именно поэтому, например, культура Возрождения или “серебряного века” не может быть признана духовным подъёмом, но культурою духовного падения. Заметим, к слову, что именно Возрождение было отмечено неомненной нравственной деградацией тех, кто исповедовал ренессансные ценности.

Признавая как объективную реальность возникающие время от времени и в разных странах кризисы культурного развития, Православие видит выход из создавшегося положения прежде всего в укреплении веры, религиозных устоев народа, а не в исправлении периферийных повреждений в культуре.

Исповедуя, что дух христианской культуры есть дух любви, Православие видит высшее достижение культуры в установлении соборного единства людей, на любви основанного. Это соборное единство — единство многообразия, которое не допускает нивелирования личности, но, напротив, содействует её укреплению и развитию.

В православной культуре антиномически сочетаются дух внутренней свободы человека, не понимаемой при этом как произвол, и дух послушания авторитету Церкви (без слепого следования канону), проистекающего из свободного духовного устремления человека.

Православие отвергает гуманистическое превознесение человека как меры всех вещей и утверждает непреходящую ценность личности в том, что человек сотворён по образу и подобию Божию.

Православие отвергает мирской релятивизм, плюрализм. Оно утверждает, что единая и полная Истина пребывает в личности Христа Спасителя, в учении Единой Святой Соборной и Апостольской Церкви.

Культура, с точки зрения православного мировоззрения, есть живая, развивающаяся система, а не застывшая форма. И поэтому формализация и механизация культуры — противоречит христианскому духу и свидетельствует о её вырождении.

Прогресс культуры сознаётся Православием не как количественное умножение её внешних материальных форм, но с точки зрения соответствия культуры её служению “единому на потребу”, спасению души человека.

Православие обретает критерий истины не во времени, но в вечности, и именно через осмысление судьбы человека в вечности оценивает всё земное бытие. Именно в этом коренится та проблема противостояния веры и рационального начала, какое навязано культуре секулярным сознанием.


Осмысляя культурное развитие Европы, И.А.Ильин ещё в середине 30-х годов утверждал, что “в пределах самого христианского человечества... образовался широкий антихристианский фронт, пытающийся создать нехристианскую и противохристианскую культуру”4. Этот процесс начался в эпоху Возрождения (то есть с зарождением гуманизма) и становился всё более заметным с ходом времени. В ХХ веке, по наблюдению Ильина кризис христианской культуры определяется господством сил, “которые сами оторвались от христианства и от религиозности вообще. Эти силы не ищут Божественного, от Божественного не исходят и Его не осуществляют; мало того, ныне они вступили в ожесточённую кровавую борьбу с Божественным началом, с христианскою церковью и вообще со всякою верующею человеческою душою.

Человечество наших дней идёт —

1. Во-первых, за материалистическою наукою, которая, по-вилимому, “преуспевает” в своей области именно благодаря тому, что отбросила “гипотезу” Бога и порвала со всякой религией. ...

2. Во-вторых, современное человечество идёт за светской, безрелигиозной государственностью, не понимая, что эта государственность оторвалась от своей высшей цели, не служит ей, не видит её, ибо цель эта состоит (всегда состояла и будет состоять) в том, чтобы готовить людей к “прекрасной жизни” (Аристотель), к жизни “по-Божьему” (Блаженный Августин). ...

3. В-третьих, современное человечество влечётся приобретательскими инстинктами и хозяйственными законами, которые властвуют над ним и над которыми оно само не властно потому, что утратило в душе своей живого Бога. ...

4. В-четвёртых, современное человечество предаётся безрелигиозному и безбожному искусству, которое становится праздным развлечением и нервирующим “зрелищем”. ...

Таковы эти четыре силы, увлекающие современное безрелигиозное человечество”5.

Всё это лишь усугубилось к концу второго тысячелетия.


Эстетствующая культурная элита конца ХХ столетия, тяготеющая в большей своей части либо к примитивному безбожию, либо к разного рода бесовским соблазнам, вынуждена обожествлять культуру, творить из неё кумира ещё и потому, что сфера душевного предполагает как будто неисчерпаемую широту и многообразие идей, воззрений, истин, гипотез, предположений, тогда как на уровне православно-духовном всё слишком определённо: границы между истиной и ложью, добром и злом, грехом и праведностью несомненны и отчётливо ясны. Душевное пытается осуществить свое бытие по принципу и — и, духовное же знает только или — или. Душевное пытается послужить и Богу и маммоне, духовное сознаёт невозможность этого (Мф.6,24). Создаётся обманчивое впечатление, будто на душевном уровне больше свободы, нежели на духовном.

Всё покрывается некоторым беспочвенным оптимизмом, пытающимся опереться на мнимое торжество разума. Вера при этом признаётся за нечто слишком ненадёжное и неопределённое. Именно интеллигенция постоянно поддерживает противостояние разума вере, поддерживает уже в силу того, что вне интеллекта её существование обессмысливается.


Слово интеллигенция постоянно встречается во многих рассуждениях — при этом смысл его часто не просто многозначен, но расплывчат. Многие при его употреблении грешат субъективизмом и излишней эмоциональностью. Нередко ему придают оценочное значение. Необходимо осмыслить это понятие как социально-мировоззренческое и ввести в жёсткие терминологические рамки.

Этимологическая близость слов инетеллигенция и интеллект позволяет видеть в интеллигенте всякого, кто усматривает в разуме, абсолютизируя его, основу миропознания и важнейшее начало, выделяющее человека из окружающего мира. Именно интеллигентское сознание породило проблему противостояния разума и веры, при умалении веры. Гордыня разума породила интеллигенцию. Истоки этого прослеживаются достаточно рано, но окончательное формирование интелигенции как социального понятия сопряжено с эпохой Просвещения. Именно просветительская мысль утвердила разум как средство не только выделенности, но и грядущего всемогущества человека, для какового необходимо лишь просветить ум необходимым позитивным знанием (знание — сила). Для интеллигента — его разум нечто вроде орудия труда, которым он пользуется в своей профессиональной деятельности. Но не совсем верным будет отнесение к интеллигенции всех тех, кто профессионально занимается интеллектуальным трудом и производит интеллектуальные ценности. Круг этих людей шире, чем собственно интеллигенция.


С этой точки зрения совершенно бессмысленным является словосочетание православная интеллигенция (как термин): православный верующий человек сознаёт подчинённое положение разума, его ограниченность. Такое утверждение вызовет у многих несогласие, важная причина которого — в смешении понятий интеллигент и интеллигентность. Под интеллигентностью мы понимаем особый склад характера, особый тип поведения человека, особые душевные свойства его, непременно включающие в себя мягкость, доброту, отсутствие гордыни, ласковость, терпимость, воспитанность и т.п. Ясно, что в этом смысле интеллигентным может быть кто угодно, но не обязательно интеллигент как носитель определённого мировоззрения. Интеллигент может быть и заносчив, и груб, нетерпим и неумён в общении. И православным он быть не может; иначе нам не осмыслить феномен “веховства”: по обыденным меркам веховцы были именно интеллигентами, но и непримиримыми судьями интеллигенции русской. Или другой казус: Чехов — который весьма суров был к интеллигенции. А всё потому что сам интеллигентом не являлся, хотя и был в высшей степени интеллигентным человеком. Интеллигентный человек может быть верующим, интеллигент по определению — никогда. Для тех, кто является подлинно православным верующим и в то же время занимается интеллектуальной профессиональной деятельностью, потребно отыскать какой-то иной определяющий термин.


Однако нередко можно услышать утверждение, что интеллигенция есть специфически русское понятие, что на Западе интеллигенции нет, хотя и имеется интеллектуальная элита. Но зачем вводить многие термины, когда есть один, вполне приемлемый? Просто необходимо осмыслить, чем интеллигенция русская выделяется среди прочих. А выделяется она тем, что воспитана была в недрах православной культуры, вследствие чего соединила с вознесением интеллекта и понятие непременной совестливости по отношению к миру, сострадания к бедам ближнего. Среди первых таких интеллигентов мы должны назвать Радищева. Беда в том, что всё это вполне уживалось либо с полным безбожием, либо, в лучшем случае, с деизмом. Как бы там ни было, совесть в сознании интеллигенции лишается подлинно религиозной основы и, как сознал то Достоевский, может привести к самым безнравственным результатам.

Именно поэтому для русской интеллигенции стало характерным немыслимое сочетание внутренней жертвенности и бесовщины. Мы видим это, например, в тот момент, когда человек во имя мыслимого им высшего блага поддаётся соблазну террористического преступления и совершает (жертвуя собою!) тяжкий грех убийства.

Это усугубляет в интеллигентском сознании ту самую двойную мораль, которым грешит всякая либеральная демократия. Поэтому даже те, кто не занимались прямо революционным террором, ему неизбежно сочувствовали.

Причиною было то, что русская интеллигенция пребывала в состоянии хронической оппозиции, отчего всегда приветствовала всякое деяние, направленное на разрушение государства. Она не понимала, что рубит сук, на котором сидит (разумом пользовалась плохо), но видела в государстве лишь внешнюю силу, укрепляющую зло. Казалось: стоит устранить эту силу — и воцарится добро. Типичное заблуждение всякого безбожного сознания. И в голову не могло придти, что причины бед бывают и внутренние. Что и народ, за счастье которого они так боролись, может быть в чём-то виновен. Помыслить такое — тягчайший грех для всех тех борцов: народ ведь страдает.

При этом и народ был для интеллигенции чаще всего некоей абстракцией. Этой абстракции сострадали. Но могли и презирать её за “темноту”, непросвещённость. Могли сожалеть о народе, погрязшем в религиозной бессмыслице и т.п. И всегда знали лучше всех, что для народа хорошо и что плохо.

Под добром, должно не забывать, интеллигенция всегда подразумевала материальное благополучие. Смысл бытия усматривала в достижении земного счастья. И по сей день так считает.

В советское время усугубилась интеллигентская абсолютизация образованности, что сформировало ту социальную группу, которую Солженицын наименовал образованщиной.

Разумеется, неудовлетворённость части интеллигенции пребыванием на рациональном уровне постижения мира заставляет многих искать нечто высшее, но духовный поиск свой они нередко направляют в сферу теософии, рерихианства, разного рода сектантства. А те, кто вступают в Православие, продолжая оставаться интеллигентами, сразу становятся поборниками рационального обновленчества и экуменизма (которые весьма близки друг другу).

Всё это сказано для того, чтобы было ясно, что в данной работе понимается под словом интеллигенция.


Интеллигентский рационализм есть преимущественно торжество той самой мудрости мира сего, которая, по слову Апостола, есть безумие перед Богом (1Кор.3,19).

Конкретный пример всегда нагляднее общих рассуждений. Уже давно позитивистская мысль пытается осмыслить образ Христа Спасителя. И русская наука внесла свой вклад: был выпущен труд “Иисус Христос в документах истории” (СПб.,1999). Составитель и комментатор, Б.Г.Деревенский, рассуждая об исторической роли Христа задался вопросом:

“В мировой истории было немало религиозных деятелей, притязавших на тот же титул, на те же функции и на то же к себе отношение даже после своей смерти (“ухода из мира”), но ни один из них ещё не достигал у своих последователей такой полноты выражения в качестве Господа Бога. Ни один не становился столь универсальным символом. Об Исиде, Заратуштре и пророке Мани в своё время рассказывались вещи не менее замечательные, и последователи их находились повсюду, и целые государства обращались в лоно их веры, но где же тепеь исекеи и манихеи? Канули в небытие. А Иисус Христос по-прежнему актуален.

В чём тут секрет? В чём уникальность, притягательность этой фигуры? Над раскрытием этой тайны бились и бьются немало умов. Быть может, всё дело в некоторых особенных деталях, на первый взгляд, частностях, мелочах”6.

^ Умы будут долго ещё биться — и без толку. Ибо здесь не уровень рассудка, но — веры. Для верующего и вопроса-то нет: те все были человеки либо мифы, Христос же — реальный Богочеловек. И это не “титул” и не “универсальный символ”, а именно реальность нашего бытия. Вот объяснение всему. Но для рассудка между двумя этими понтиями — человек и Богочеловек — столь великая пропасть, что преодолеть её он бессилен. И начинаются всевозможные догадки, гипотезы, псевдонаучные построения, копание в “частностях” и “мелочах”...

Позитивистские умы не могут уяснить себе необходимость восприятия многих истин и понятий именно на уровне веры. Это порождает недоумения, влекущие за собою душевное раздражение и отказ от понимания того, что неподвластно рассудку. Любопытно: для многих своего рода пробным камнем стали строки Тютчева “Умом Россию не понять...” Так, профессор Мичиганского университета Теодор Шанин, слывущий большим знатоком России, по поводу этой мысли поэта разразился раздражённой бранью: “Вот это меня больше всего выводит из себя. А чем её понимать, Россию, задницей что ли? Что это за чёрная магия? Заклинания какие-то. Придуманы только для того, чтобы не считать себя дураком. Но если человек дурак, он так прямо и должен сказать: я — дурак. ...Россию надо понимать именно умом. Нельзя понять всю Россию, это невозможно. Но это не значит, что надо работать задницей. Надо работать головой. ...Тютчева покупать не будем. Обойдёмся встречами с думающими людьми”7.

Вся эта брань свидетельствует лишь об одном: о подсознательном ощущении своего бессилия постигнуть нечто, уму неподвластное. Для интеллектуала всё одномерно: кроме головы и “задницы” он ничего иного не знает. И сердится на Тютчева. А ведь должен бы знать специалист по России, что Тютчев был одним из умнейших людей нашей страны за всю её историю. Но Тютчев на том уровне пребывал, о каком даже и не подозревают “работающие головой”. Он же предвидел прозорливо: не поймёт и не заметит гордый взор иноплеменный того, что постигается на уровне веры.

Душевный человек не принимает того, что от Духа Божия, потому что он почитает это безумием; и не может разуметь, потому что о сем надобно судить духовно” (1Кор.2,14).


Интеллигентский рационализм с самого начала того периода, который стали называть перестройкой, начал весьма активно насаждать собственные ценности, внедряя их в общественное сознание — и прямо, и исподволь, всеми доступными ему средствами.

Каковы эти ценности?

Важнейшие среди них, а точнее: те, что прежде всего на виду, — свобода и права человека.

Гуманизм всегда требовал для человека именно свободы. Но для какого человека? Для человека вообще. Для некоей абстракции. Однако согласно христианской антропологии, повторим это вновь, в человеке действуют два разнонаправленных стремления: к сокровищум небесным, к горнему, к Богу — и к сокровищам земным, к инфернальному, к дьяволу с его соблазнами. Первое определено присутствием образа Божия в человеке (душа по природе христианка), второе — первородной повреждённостью человеческой природы. Кому же либералы требуют свободы? По истине: не надуманной гармоничной природе человека в руссоистском понимании, а его испорченной грехом натуре. Поскольку гуманистам-либералам понятие первородного греха как бы неведомо, они просто не хотят понимать, сколь опасна может быть безудержная свобода.

Правда, есть и иная сторона проблемы: образ Божий может проявляться в человеке только в условиях несомненной свободы. Человек должен свободно сказать Творцу: да будет воля Твоя. Недаром Святые Отцы учили, что Бог не может (не хочет) спасти человека, если на то нет собственной воли спасаемого.

Но как разделить в человеке доброе и злое, когда так всё смешано в душах? Признать необходимость свободы — и этим неизбежно воспользуется тёмное стремление.

Многим это кажется неразрешимою задачей, и свобода начинает представляться едва ли не абсолютным злом. Даже в сознании иных искренне церковных людей бытуют страх перед свободой и порождаемое этим страхом желание насколько можно больше ограничить свободу, если не устранить её вовсе. (Яркий пример — К.П.Победоносцев или К.Н.Леонтьев.)

Именно так ставил проблему свободы Достоевский в “Великом Инквизиторе”. Вероятно, эта проблема в земном бытии не может быть окончательно разрешена. То есть она решаема в конкретном житии человека, но не в социальном бытии. Но стремиться к её решению всё же необходимо: отыскивая неуловимую грань между подлинной свободой духа и своеволием распадающегося в своём бытии человека.

Ведь под свободою, повторим это, чаще явно и неосознанно подразумевается именно эгоистическое своеволие. У свободы есть свой суррогат — вседозволенность. Но где критерий для их различения? Он прост: внутренняя ответственность личности за все свои деяния, чего вседозволенность никак уж не приемлет. Для вседозволенности собственный корыстный интерес превыше всего. Радетели идеи прав человека абсолютизируют именно права, оставляя вне своего внимания понятие ответственности.


Именно отвержение понятия ответственности позволяют многим отождествлять православную Истину с тоталитарной догмой. С позиции Православия: сознание человеком своей ответственности за свои деяния есть добровольно принятый им на себя долг, но не внешнее принуждение влиться в бездумное стадо. Только одно нужно и важно: чувствовать и сознавать свою ответственность перед Богом и перед Его творением. Без того ничего доброго не выйдет. С позиции разорванного сознания то, пожалуй, и непостижимо, и представляется посягновением на свободу индивидуума.


Когда-то Достоевский утверждал, что необходимость поставить стремление к Истине над собственными эгоистическими вожделениями составляет русское решение вопроса. Он почерпнул это из сокровищницы народного соборного сознания. Не следует забывать и того, что для Достевского русское и православное суть одно.

Поэтому подспудным желанием всякого носителя интеллигентского замкнутого эгоистического сознания будет отрицание православной истины. Внутреннее неприятие Бога заставит индивидуума искать Ему замену в россыпи мелких идеек, обилие которых создаёт видимость свободы, то есть благоприятную среду для процветания индивидуалистически замкнутых в себе особей, вольных самоутверждаться каждая на свой манер, ставя удобную для себя истинку в центр собственного мирка. Требуя прежде всего прав для своей идеи, отрицая обязанность следовать Истине высшей, каждый индивид невольно споспешествует разъединению общества, взаимному всеобщему отчуждению. “Всяк за себя, и только за себя, и всякое общение между людьми единственно для себя” (25,84), — Достоевский чутко подметил этот важнейший постулат западнической идеологии ещё в XIX веке. Именно это в расхожем виде и составляет сущность насаждаемой ныне новой культуры.

Для идейного обеспечения этой новой системы ценностей провозглашается как наивысшая среди всех — плюрализм. То есть: каждый прав по-своему, все истины равны, абсолютной нет и быть не должно, ибо это лишь ограничивает свободу индивидуума.

Единому Богу начинает в явном и скрытом виде предпочитаться языческое многобожие.


Посмотрим, например, в какой ряд начало включаться с начала перестройки имя Христа — журналистами, писателями, учёными-социологами и прочими властителями дум: Йоко Оно, Данте, Будда, Чарли Чаплин, Наполеон, Цезарь, Пушкин, Сталин... И всё через запятую: как равновеликие имена. Вдруг Христом нашего времени был возглашён Н.И.Бухарин8.

В общественной мысли стало заметно то, что обнаружило себя ещё в пору “серебряного века”: полное неразличение добра и зла, отождествление Бога и дьявола. Так, прогрессивнейший в своё время писатель Д.Данин начал одно из своих моралистических рассуждений таким восклицанием: “Господи или чёрт возьми (что одно и то же)...”9. А ведь даже в метафорическом смысле то понятия прямо противоположные. Мелочь как будто, да многое в ней сказалось.

Само по себе обилие разнородных идей, наполняющих интеллектуальное пространство общества, не страшно: русское сознание вообще никогда не боялось встречи с любой системой идей. Многочисленные исторические свидетельства доказывают необычайную для Европы веротерпимость на Руси. Но веротерпимость не есть равнодушие к Истине, к собственной вере. Она изначает лишь бесстрашную уверенность в своей правоте, обретённую в поиске, в испытаниях веры. Однако отрицание Высшего Начала разрушает иерархию духовных ценностей, отбрасывает всякую иерархию вообще. Исчезает всякая надёжная опора для нравственного сознания человека: там, где все истины равноцены, там они все фальшивы, ибо у них нет соотнесённости с Абсолютом.


Интеллигенция всё ищет во всём сложностей, подозревая их существование на душевном уровне, не зная о ясности духовного, не догадываясь, что сложность именно в этой ясности и заключена.

Всё это не может не привести человека к растерянности в хаосе сталкивающихся на одной плоскости идей и мнений, хотя на первых порах сама ситуация не может не привлечь видимостью свободы. Однако рекламируемый плюрализм есть не что иное, как дурной релятивизм — с неизбежностью обрекающий человека и общество на релятивизм нравственный, на размывание границ между добром и злом. Это грозит обществу серьёзными потрясениями. На вопрос “что делать?” последует неизбежный ответ: “делай что хочешь”. Вседозволенность же на деле есть отвратительная разновидность духовного рабства. Вседозволенность предполагает и безответственность — то есть полное разрушение личностного начала.

Мы вот ныне всё дивимся пророческому дару Достоевского: как он смог так провидчески указать на неизбежность наших бед. (Причина проста: писатель по-православному мыслил.) Но это мы задним числом дивимся. В своё время как только не шельмовали те пророчества! Так не уподобимся же умникам, самоуверенная глухота которых также стала одною из причин совершившегося. Вникнем в слово Достоевского, отбросив всю наносную спесь, корыстные вожделения, все вбитые стереотипы “нового мышления”:

“В нынешнем образе мира полагают свободу в разнузданности, тогда как настоящая свобода — лишь в одолении себя и воли своей, так чтобы под конец достигнуть такого нравственного состояния, чтобы всегда во всякий момент быть самому себе настоящим хозяином. А разнузданность желаний ведёт лишь к рабству вашему. Вот почему чуть-чуть не весь нынешний мир полагает свободу в денежном обеспечении и в законах, гарантирующих денежное обеспечение: “Есть деньги, стало быть, могу делать всё, что угодно; есть деньги — стало быть, не погибну и не пойду просить помощи, а не просить ни у кого помощи есть высшая свобода. А между тем это в сущности не свобода, а опять-таки рабство, рабство от денег” (25,62).

Однажды некий телеведущий обратился к собравшимся в студии: “Приветствую единственно свободных людей этой страны: бизнесменов, предпринимателей, банкиров!”. Вот уровень современного сознания.

Святитель Филарет Московский мудро заметил однажды: “Наблюдение над людьми и над обществом показывает, что люди, более попустившие себя во внутреннее рабство — в рабство грехам, страстям, порокам — чаще других являются ревнителями внешней свободы, в обществе человеческом под законами и властью... В ком чувственность, страсть, порок уже получили преобладание, тот по отдалении преград, противопоставляемых порочным действиям законом и властью, конечно, неудержимее прежнего предаётся удовлетворению страстей и внешней свободой воспользуется только для того, чтобы глубже погрузиться во внутреннее рабство”10.

Это стало особенно заметно в конце ХХ века, когда за “свободу” особенно рьяно борются разного рода извращенцы.

Символичны прозвучавшие в прессе похвальбы, что на защиту “свободы” в дни так называемого путча (август 1991) пришли проститутки с Нового Арбата, рэкетёры и рокоманы. Какую “свободу” могут отстаивать проститутки?

В системе нравственного релятивизма — “всё позволено”. А следовательно, заводить речь о какой-либо ответственности индивида — бессмысленно. Такая “свобода” ведёт к разрушению личностного начала, ибо существенной чертой личности является именно ответственность. Вместо личности всё более решительно заявляет о себе индивидуалистическое сознание. Оно, окончательно утратив ориентиры в хаосе равнозначных, но разноречивых идеек, начинает ещё более дробиться, рваться, раскалываться, окончательно утрачивает способность охватить любую идею, любую проблему в целостности, в неделимом многообразии. Пространство любой проблемы для такого сознания становится неохватным, проблема — неразрешимой. Всё начинает представляться бессмысленным, абсолютно абсурдным. Но гордыня ума не позволяет ему признать своё бессилие — и абсурд возводится в ранг истины.

В стихии и хаосе отвержения иерархии ценностей, утверждённых на Божественном авторитете, любая истинка может на какое-то время занять положение абсолюта. Фальшь этого ложного абсолюта всё-таки когда-нибудь да начинает сознаваться, но на смену ему приходит же другая ложь. Это становится содержанием постперестроечной эпохи. Человек нового времени провозглашая: “Я говорю истину”, весь упор делает на “Я”, так что “истина” заслоняется претендующим на абсолютную самореализацию эгоистическим началом.


Ныне постоянно говорят о двойных стандартах, которыми пользуется свободолюбивая демократия. А в плюралистической системе иного и быть не может. Да ведь уже полтора века прошло, как мудрый князь Вяземский (ох, как они его не любили!) разглядел — вспомним: “У них два веса, два мерила, // Двоякий взгляд, двоякий суд...” Им единственная истина ненавистна. Промелькнуло как-то в печати сообщение: в некоей американской школе отменили изучение основ христианства, поскольку был не достаточно демократичным. Христос их не устраивает — и Христа под своё убогое понимание начали переиначивать, кощунственно примысливая Ему всякую небыль, — разного рода Скорцезе и Сарамаги.


Дробное мышление исхитрилось разглядеть в неохватном для него пространстве многобразных жизненных форм и стремлений — единственный непреложный для себя принцип: тягу к удовольствию (в широком понимании: одних влечёт изысканная еда, других — неограниченная власть при полнейшем бытовом аскетизме), к наслаждению; эта тяга превратилась в абсолют, в главный интерес жизни, в смысл существования. И такое осмысление жизни втягивает сознание в порочную систему безблагодатного бытия, высшие же, надличностные ценности в этой системе беспощадно отвергаются, объявляются “мифом”. Конечно, отвергать что бы то ни было никому не возбраняется, но вдуматься в последствия такого отвержения было бы не худо.

“Отрицание сверхличного содержания жизни оказывается отрицанием личности. Личность существует только в том случае, если существует сверхличное, иначе она растворяется в том, что ниже её”11, — писал Бердяев. Обособление личности ведёт с неизбежностью к её уничтожению. Противопоставление себя со своими интересами всему окружающему пространству есть самоуничтожение личности.

Почему?

Самообособление индивидуальности заставляет её отыскивать способы самоутверждение, и ничего не найдёт она удобнее для себя, как следование всё тому же первородному соблазну — стать как боги. Но ведь всё земное зло есть не более чем следствие этого соблазна сознания. Зло начинается там, где человек, замыкаясь в собственной гордыне, уподобляет себя божеству. Усиление таких настроений можно отметить именно в период перестройки. Вот одно из рассуждений, взятое из потока перестроечной прессы: “Бог, если он существует, равноценен человеку. А не выше”12. Или из телевизионного выступления, отмеченного одобрительно газетой: “Всё должно быть подчинено человеку — и общество, и церковь, и Бог...”13.

Цитировать подобное можно долго. Чутко улавливающий общественную потребность, Евтушенко сочинил на эту тему такие корявые строки:


И будет мир — зелёный, добрый, парковый,

где будет жизнь — простое чудо всех,

и в нём одна религия и партия,

её простое имя — человек14.


Зауряднейший гуманизм переходит в наступление. Не оттого ли всё изобильнее злом становится жизнь в конце ХХ столетия?

Но если Бога нет либо Он занимает подчинённое по отношению к человеку положение, то в человеке невозможно искать образа и подобия Божия, человек оказывается в бездуховном вакууме — и обречён.

“Остаётся вечной истиной, что человек в том лишь случае сохраняет свою высшую ценность, свою свободу и независимость от власти природы и общества, если есть Бог и Богочеловечество”, — писал Бердяев, добавляя недвусмысленно: “Это тема русской мысли”15.

К концу ХХ века русская мысль пытается эту тему сменить на иную: властители дум, идеологи, среди которых немало и писателей, произвели на свет концепцию “нового мышления” — важнейший прицип его был неприкрыто сформулирован в официальном ответе не известное письмо Н.Андреевой, которая пыталась отстоять основы уходящей идеологии. Вот этот принцип:

“...нет ничего раз навсегда установленного, безусловного, святого. Именно это ... и есть исходный, первый, кардинальнейший принцип нового мышления”16.

Общество, пытающееся основать своё благополучие на столь откровенном постулате, обречено. “Ничего святого” с неизбежностью порождает “всё позволено”. Это не может не отозваться, помимо всего прочего, разгулом преступности — уголовной, экономической, политической, организованой, стихийной, обдуманной и бездумной. Что сдержит человека, если — ничего святого? Реальная жизнь подтверждает худшие опасения.

И писатели, русские писатели, принялись предлагать народу новые ценности. Один из них, вовремя примкнувший к прогрессу А.Ананьев, возгласил: “Наполнятся прилавки, начнут наполняться души”17. Желудки — да, но не души же... Другой писатель, искренне уважаемый всеми А.Дудинцев, вторил почти в унисон: “...в обществе существует какая-то инертная масса, к которой нам ещё предстоит подобрать ключи. Я полагаю, что такими качественными ключами будет дешёвая качественная колбаса, обилие хороших свежих овощей, недорогая одежда, а для молодёжи — достаточное количество модного тряпья”18.

До чего же докатилась отечественная литература, если русский писатель не видит разницы между душою и желудком, а ключом к человеку называет дешёвую колбасу и модное тряпьё!

И ведь давно уже отвечено на все подобные заблуждения — писателем поистине русским. Вспомним один из диалогов в романе Достоевского “Подросток” между главным героем и отцом его:

“— Скажите, чем в данный миг я всего больше могу быть полезен? ...Ну, в чём же великая мысль?

— Ну, обратить камни в хлебы — вот великая мысль.

— Самая великая? Нет, взаправду, вы указали целый путь; скажите же: самая великая?

— Очень великая, друг мой, очень великая, но не самая; великая, но второстепенная, а только в данный момент великая: наестся человек и не вспомнит; напротив, тотчас скажет: “ну вот я наелся, а теперь что делать?” Вопрос остаётся вековечно открытым” (13,173).

“Великая, но второстепенная” — поразительно! И после этого оказывается возможным говорить о прилавках и о тряпье?


Не оттого ли и утрачивает литература своё прежнее значение? Впрочем, есть писатели, которые и рады тому. В такой радости — бессознательное чувство облегчения от тягостной отвественности: быть властителями дум. Власть есть прежде всего ответственность. Конечно, само положение властителя дум становится питающею основою для терзающего душу любоначалия (Пушкин это остро ощутил), но, кажется, нынешних литераторов эта мысль посетить не может, да и не боятся они греха вообще. Забывается также: человек всё равно будет искать для себя авторитетное мнение на стороне — и находит таковое у неумных и невежественнх журналистов, политиков, даже у спортсменов. И выходит: отказ от ведущего положения литературы, радость от того, что утрачено оно, — лишь усугубляет бедственное положение общества. Конечно, и вести надобно умеючи. Те, кто радуется падению роли литературы, тем обнаруживают лишь свою неспособность к водительству.


Теперь — способность превратить потребительские стремления в цель жизни стали отождествлять с истинной свободой. И опять никуда нам без Достоевского:

“Провозгласил мир свободу, в последнее время особенно, и что же мы видим в этой свободе ихней: одно лишь рабство и самоубийство! Ибо мир говорит: “Имееешь потребности, а потому насыщай их, ибо имеешь права такие же, как и у знатнейших и богатейших людей. Не бойся насыщать их, но даже приумножай” — вот нынешнее учение мира. В этом и видят свободу. И что же выходит из сего права на приумножение потребностей? У богатых уединение и духовное самоубийство, а у бедных — зависть и убийство... Уверяют, что мир чем далее, тем более единится, слагается в братское общение тем, что сокращает расстояние, передаёт по воздуху мысли. Увы, не верьте такому единению людей! Понимая свободу как приумножение и скорое утоление потребностей, искажают природу свою, ибо зарождают в себе много бессмысленных и глупых желаний, привычек и нелепейших выдумок. Живут лишь для зависти друг к другу, для плотоугодия и чванства. Иметь обеды, выезды, экипажи, чины и рабов-прислужников считается уже такою необходимостью, для которой жертвуют даже жизнью, честью и человеколюбием, чтобы утолить эту необходимость, и даже убивают себя, если не могут утолить её. У тех, которые небогаты, то же самое видим, а у бедных неутоление потребностей и зависть пока заглушается пьянством. Но скоро вместо вина упьются и кровью, к тому их ведут. Спрашиваю я вас: свободен ли такой человек?” (14,284-285).

Как будто в конце ХХ века сказано, а не за сто двадцать лет до того. Ну, может быть, только вместо экипажей теперь про “шестисотые мерседесы” сказать надо было бы.

Потребительские вожделения, насаждаемые как абсолютная ценность, как двигатель прогресса, как альфа и омега всей земной премудрости, — гибельны для человека.

Один из признанных идеологов нового мышления, писатель и учёный-экономист Н.Шмелёв вывел экномически-этический закон: что экономически эффективно, то нравственно — и наоборот. Попросту: что выгодно, то и хорошо. Это “закон Шмелёва” с неизбежностью повлёк усиление многократного чёрствого прагматического эгоизма в обществе.

Впрочем, в том нет ничего нового, и даже специфически перестроечного: это этика старого доброго разумного эгоизма, спародированная Достоевским в благоглупостях Лебезятникова (на что верно указал Б.Тарасов). Жёсткие прагматики всегда заводят ведомых в заведомые тупики, но это обнаруживается после, прозрение наступает поздно, а вначале зрение помутняется тенью выгоды. Правда, Шмелёв вместо грубой выгоды поставил в свой закон экономическую эффективность, но так на то он и доктор наук.

А ещё (одно уж к одному) нравственность поверяли выгодой, к примеру, и Ленин, и Троцкий, и Сталин — соответствующие места до дыр зацитированы. Только у них выгода выступала под псевдонимом “классовые интересы”.

Вот одно из рассуждений Ленина (на III съезде комсомола):

“Мне уже случалось указывать в большевистской печати, что правильным доводом против смертной казни можно признать только её применение к массам трудящихся со стороны эксплуататоров в интересах охраны эксплуатации. Без смертной казни по отношению к эксплуататорам (т.е. помещикам и капиталистам) едва ли обойдётся какое ни на есть революционное правительство”19.

Весьма откровенно. Всё допустимо, когда выгодно. Всё та же мораль дикаря. Ныне это называют моралью двойных стандартов, и ею успешно пользуются западные демократические правительства — факт общеизвестный и общепризнанный. Демократия и Ленин — близнецы братья? Или все демократы — тайные марксисты? Не без того.

И всё это возможно при одном условии: когда ничего святого.

А в ответ прокричал на всю страну четырнадцатилетний школьник: “Мы будем проклинать теперешнее время так же, как вы теперь Сталина... Я никем не хочу быть. Я вообще ничего не хочу. Люди!!! Вы всё сетуете, что пусто в магазинах. А кто-нибудь из вас побеспокоился: почему пусто в человеческих душах?”20. Да не услышал никто.

“Движения социально революционные могут оказаться духовно реакционными”, — справедливо заметил Бердяев, а нам бы задуматься: только ли с событиями прошлого эти слова соотносимы.


Закосневший в гордыне больной просветительский рассудок не в состоянии отречься от своих апостасийных заблуждений, и человек всё пытается опереться, как всегда, на интеллект и на давно обнаруживший свою несостоятельность гуманизм. После многих социальных, нравственных, экономических, политических потрясений — наша интеллигенция твердит всё одно. Возьмём первые подвернувшиеся под руку примеры из прессы конца века и тысячелетия.

“Христианство изгнало человека из центра мироздания, унизив его обязательством поклоняться им же сочинённым сказкам. Оно поставило человека на колени перед распятием и принудило говорить слова, не делающие чести разуму. ...От полной деградации интеллекта и духа Европу спасло
  1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   18




Похожие:

Литература конца ХХ столетия iconЛитература эпохи конца ХIХ- начала ХХ столетия обладает рядом существенных признаков. На рубеже веков критический реализм из явления нескольких наиболее развитых национальных литератур становятся явлением мировой литературы.
Артюр Рембо, Поль Верлен, обреченность, пессимизм, неприятие жизни, меланхолия, «хандра». культ красоты как высшая ценность, бегство...
Литература конца ХХ столетия iconRio Sustainable Development Conferences: Commentaries
Возможность близких мировых катаклизмов особенно активно обсуждается со второй половины прошлого столетия. И хотя угроза конца света...
Литература конца ХХ столетия iconЕвгений А. Абрамян Конференции Рио по устойчивому развитию. Комментарии
Возможность близких мировых катаклизмов особенно активно обсуждается со второй половины прошлого столетия. И хотя угроза конца света...
Литература конца ХХ столетия iconЗа миллиард лет до конца света
Белый июльский зной, небывалый за последние два столетия, затопил город. Ходили марева над раскаленными крышами, все окна в городе...
Литература конца ХХ столетия iconЛитература Поучения, жития святых…
В русской литературе классицизм зародился во второй четверти 18 в в творчестве А. Кантемира; В. Тредиаковского; М. Ломоносова и достиг...
Литература конца ХХ столетия iconЛитература: Пискулов Ю. В. Международная торговля товарами и услугами
Сравнительный анализ количественных и качественных показателей международной торговли конца XX – начала XXI века (объемов, структуры,...
Литература конца ХХ столетия iconЛитература Литература к введению
Максвелл Дж. К. Трактат об электричестве и магнетизме: Пер с англ. М.: Наука, 1989
Литература конца ХХ столетия icon"Литература + литература"
Какая книга “всегда имела сильное впечатление” на А. П. Гринёва? (Придворный календарь)
Литература конца ХХ столетия iconЛитература Литература к введению
Наан Г. А. Космология. Бсэ –3-е изд. М.: Советская энциклопедия, 1973. Т. 13. С. 256–258
Литература конца ХХ столетия iconДетская научно-познавательная литература
Фортунатов. Русская литература от Герцена до Бродского. Н. Новгород: Русский купец, 1995
Разместите кнопку на своём сайте:
Документы


База данных защищена авторским правом ©podelise.ru 2000-2014
При копировании материала обязательно указание активной ссылки открытой для индексации.
обратиться к администрации
Документы

Разработка сайта — Веб студия Адаманов