Рене Кревель дух против разума icon

Рене Кревель дух против разума



НазваниеРене Кревель дух против разума
Дата конвертации28.08.2012
Размер261.6 Kb.
ТипДокументы

Рене Кревель


ДУХ ПРОТИВ РАЗУМА


Источник: http://kataklizmi.narod.ru/surreal.htm


"Надежда — не что иное, как недоверие человека к предвидениям своего духа", — утверждает Поль Валери в первом письме о кризисе духа. И само это недоверие — явление не простое. У каждого человека за душой всегда есть что-то, а ясные резоны его разума превращаются в смутные нагромождения: бесчисленные разновидности этих нагромождений прекрасно уживаются с монументальностью, хотя на фронтоне выставлены доводы логики и традиции. Поэтому личностный протест, происходящий от надежды, с присущими ей импульсивностью и крайней наивностью, не способен был бы расписать даже некоторые из его сложных фасадов. Впрочем, никто и не думает сердиться на прекрасных животных с весьма богатой родословной и необъяснимым благородством тела за то, что их спонтанное противопоставление рационального телесному не мешает им спонтанно преодолевать ловушки чувств и каверзы ума. Абсолютно неприемлемо другое — пустословье и фальшивые силлогизмы анемичных больных, глупцов и педантов, которые с большим треском отстаивают цивилизацию, упрямо твердят о нравственности, а на деле довольствуются принципами с двойным дном, чтобы сколотить себе счастье — если не героическое, то, во всяком случае, пристойное счастье, которое никогда не могло бы пробиться сквозь их существо, поскольку они даже не думали искать его в себе. Пусть они рассуждают о многочисленных градациях своего жульничества и своей совести, — нас не обмануть, и мы будем разоблачать их враньё, беззастенчивое или скрытое, как настоящее преступление против духа.

Разумеется, стремление к комфорту вполне законно, если речь идёт о мелких проблемах — оборудование ванной комнаты или установка калорифера; но мы не можем согласиться с теми, кто, осуществляя подобные желания, ссылается на высшие побуждения. Те, кто в поисках благоприятного о себе мнения пытается приукрасить пышными определениями свои оправдательные речи pro domo, всегда доходят, по меньшей мере, до бессвязной галиматьи. Взять, к примеру, поклонение идолу науки: лицемернейшая игра слов заставляла массы поверить в иллюзию духовного прогресса, однако из виду вовсе не упускались утилитарные цели, никто не забывал и о частных выгодах, которые можно извлечь из новых открытий. На самом же деле эти люди видели только железную маску прирученной Валькирии и никель её брони, но ни один из её поклонников не знал ни её лица, ни пупка неправильной формы на мягком животе. Хотя все упрямо делают вид, что верят в способность Богини Науки открывать тайны человека, сама она не менее сомнительна и мутна, чем кинкеты, которыми фокусники освещают свои трюки в ярмарочных балаганах. Тогда наступает час смирения перед жалкими выдумками. Произведения эгоизма стремятся выдать себя за невинные цветы мудрости. Время засухи. Царство эрзаца.
До тех пор, пока не придёт спасительная Революция, которая непременно покончит с этим ничтожно лживым спектаклем. А пока человеческие создания, никогда не ощущавшие дыхания свободы (хотя они всегда были на пути к ней, ибо их не устраивали жалкие условия существования, когда они подвергались ежедневным ударам идиотской судьбы, прихотливой игры случая, испытывали взлёты и падения), должны ожесточиться, чтобы не разочароваться окончательно в своих возможностях и стремлениях. Именно в такую минуту они ищут утешения в единении любой ценой. Они сбрасывают в общую кучу крохи сознания, снимают стружку с обрубков индивидуальностей. Всё это приправляется соусом из пыли традиций, и теперь дерзайте — вот наш маленький синтез. Человек ограничивает своё существование, свою власть, чтобы обрести уверенность в себе, забыть о тайне и о бесконечности, защиту которой так прекрасно нам возвестил Луи Арагон. На самом деле видимое подчинение фактам служило всегда лишь предлогом для скрытой фортификации. Мысль, которая в течение веков объяснялась с точки зрения непосредственной пользы, сделала личность косной и тупой. Человек боялся утомить ноги и потерять время, но не сохранил ни того, ни другого. Ещё до своего рождения дух считался выражением чего-то индивидуального. А Разум был заступом, которым дух должен был выдалбливать свою нишу в том, что беззастенчиво называют культурой, цивилизацией. Однако ни один собственник, при всей своей мелочности, не способен позабыть величественные проспекты грёзы. И в стенах обязательных школ, казарм, зданий парламента они хотели заковать в цепи порывы духа. Биржи, Палаты депутатов камуфлировались под греческие храмы, тяжёлые и фальшиво классические складки псевдоантичности скрывали солнце — сияние серы и любви, которое однажды в какой-нибудь прекрасный вечер взорвётся — там, далеко-далеко за пределами горизонта и привычек.

Тяжёлые камни придавили землю, и ни один гейзер не может пробиться сквозь неё. Человек, скрывая свои привычки и собственную посредственность за льстивыми понятиями сознания, реальности; надеясь отлично прожить среди отговорок и обманов; спокойный, как крыса в своём классическом сыре, и, подобно этой крысе, решивший существовать за счёт него, с лёгким сердцем отказывался от высшей справедливости, от всякого величия.

Благодаря знаменитому "Я мыслю, значит, я существую", основанию индивидуалистического франкмасонства, в жалчайших предместьях мышления тысячами расплодились гнусные халупы, где люди надеялись просто забыть мерцающее беспокойство звёзд. Раздобревшие коты-Раминагробисы, сомневающиеся во всём и всех, кроме самих себя. Но пусть только какой-нибудь философ позволит себе наглость трактовать воображение как разновидность сумасшествия — сейчас никому, кто претендует обратить воображение в рабство, не сделать этого безнаказанно. Пробуждение не ограничится простым вербальным взрывом, и истинно романтическое лицо лишится навсегда своей напыщенной шевелюры и вызывающе красного галстука. Паузы, несколько жестов, отдельные желания и множество их возможных реализаций докажут убедительнее, чем жилет Теофиля Готье, на что способен человек. Какой-нибудь Жюльен Сорель, например, не обретший спасения в холодном честолюбии, своим преступлением показывает нам, как обыкновенное событие из хроники происшествий становится фактом лирическим. Впрочем, стендалевский герой, с его отчаянной готовностью и неумением довольствоваться плоскими человеческими решениями, является типичным примером человека, которого повседневные крушения навсегда отвратили от оппортунистических решений. В эпоху Жюльена Сореля, наверное, ещё не вошло в моду говорить о "незаинтересованном акте", но благодаря этому примеру мы знаем: тот, кто стремится к самоутверждению, не может отвратить свои мысли от смерти, уйти от чувств или жестов, связанных со смертью. Понятие "незаинтересованного акта" было выработано в "Подземельях Ватикана", в сцене, где Лафкадио убивает старого провинциала. Заметим, впрочем, что этот поступок, для большинства представляющийся незаинтересованным, имеет хотя бы тот интерес, что создаёт иллюзию отсутствия какой-либо значимости этого интереса. Иначе говоря, многие откроют и воспоют этот акт, обладающий совершенно особой сутью; едва почувствовав некое душевное смятение, они примут своё невежество и невежество других за безразличие, на которое они на самом деле не способны. Так, например, выражение "незаинтересованный акт" применяли по поводу дела Лоеба и Леопольда: убийство мальчика двумя студентами из лучших семей Чикаго. Однако у этого преступления были вполне заинтересованные мотивы, малейшие детали были даже зафиксированы в контракте — вплоть до компенсации, предоставленной тому из двух преступников, который помогал другому получать удовольствие от маленького трупа. Никогда ещё действие не имело таких определённых причин. Лишь элементарное незнание заставило некоторых людей, описывавших это событие, так грубо ошибаться.

Во всяком случае, незаинтересованный акт в своём идеальном виде мог бы служить соединительным мостом от ничтожной амбиции к свободе, от относительного к абсолютному. Простой человеческий жест обретает свой смысл и основание, если он выталкивает существо, служащее ему исполнителем, за пределы повседневной реальности. И поэтому ничто не может поставить более точный диагноз, будь это сердце или поясница, нежели вопрос, поставленный "Сюрреалистической революцией" в её первой анкете:

"Самоубийство — решение ли это?"

Одного только вопроса достаточно, чтобы доказать: если человек опасается предсказаний своего духа, дух в конце концов разбивает свои путы, пускается в галоп и скачет поверх малых барьеров хитростей, стоящих на его пути. Самые честные, единственно честные ответы на все уловки и так называемые государственные соображения оказываются на деле самыми деморализующими вопросами. Пусть личность действует во имя грубого счастья, пусть она формирует себя с помощью науки, рассудка — оплота эгоизма, но что может она противопоставить простой фразе поэта:

"Пахотная земля сновиденья! К чему здесь строить?"

Вместе с этим поэтом, Сен-Жон Персом, явившимся из стран Восходящего солнца, люди, преданные духу и отвергающие анекдотические погремушки, которыми их пытаются развлекать, повторяют:

"При чистых идеях утра что остаётся нам от сновидения, нашего прародителя?"

Тоскливые звёзды уже повисли на банальном ночном небе. Индивидуум ощущает, что взрывается под своей земной кожей. Мускулы плохо держатся на скелете. Его череп уже не ларец для мозга. И он уверен в этом, как в ощущении голода, жажды, лихорадки. Дрожь отрицательных уверенностей пробегает вдоль всего его костного мозга, и граф Германн Кайзерлинг так же доходчиво, как книга по истории естествознания, учит нас, детей, что у человека две ноги, две руки, две ладони, две ступни, одно туловище, одна голова, одна шея. Он пишет: "Никогда во всей своей жизни я не ощущал, что я совпадаю с моей собственной персоной. Я всегда чувствовал, что личность обладает сущностной ценностью, что моё "я" испытывает потрясения, вызванные моей наружностью, моими состояниями, последовательностью моих действий — всем тем, что я ощущаю и что со мной происходит".

Какие резоны заставили бы человека после подобной констатации ограничиваться рамками маленькой перепаханной реальности? Возможно, несогласованность тела и духа — уже некое достижение, гарантия ценностей, неподвластных подкупу. Напротив, мы знаем, к какому гниению приговаривала себя личность, не удовлетворённая своей земной сутью, однако неспособная определить ей какую-либо относительную роль. Такая личность не только не ограничивала пределы своей земной сути, но заставляла себя и других верить в иллюзию счастья или достойность повседневности; заглушая крики сомнения, она распевала "Марсельезу" своей посредственности, обшивала себя галунами этической, эстетической и другой лжи. И самое изумительное в этих превратностях то, что идолопоклонники поверхностного любой ценой готовили шабаш, возбуждённо горланили поношения, твердили о спасении духа и, апеллируя к разуму, делали всё для его разложения.

Когда бы это мошенничество встретило презрение и нашлись бы умные люди, объявившие вслух, что они отказываются от таких забав и не примут ничего, кроме того, что уже показывало себя во всей красе, то разве стоило бы тогда действительно бить тревогу во имя духа и говорить о кризисе? Однако уже не осталось иллюзий относительно этого легкомыслия, и книги, журналы, газеты давно разоблачают его опасность. Культ внешнего, технические занятия, конечно, были менее утомительны, и мы прекрасно знаем, как, по примеру разных животных, умеющих засыпать, глядя в одну точку, не только реалисты, но и эстеты, у которых глаза предназначены для поз, уши — для слов, внимание — для вещей, отдавались этому соблазну лишь из неясного, но реального желания спать. Итак, предприятие общественного спасения, в качестве которого явилось нам Дада, в последние годы совершенно верно и довольно быстро дало оценку старым формальным идолам. В одном из манифестов движения Дада, зачитанном в феврале 1920 года в Салоне Независимых, в Клубе Предместья, в Университете Сент-Антуанского предместья и опубликованном в журнале "Литература", Луи Арагон после обвинительной речи, энергично отвергая старьё условностей, протестуя против их засилья, восклицал: "Может быть, пора покончить с этим идиотизмом. Довольно, больше ничего, ничего, ничего, ничего, ничего". И добавлял: "Таким образом, мы надеемся, что новое будет менее эгоистично, менее меркантильно, менее тупо, гораздо менее гротескно".

Какой же честный человек предпочтёт такому бунту маленькие выгодные комбинации? Пробуждение — идёт ли речь о пробуждении для повседневной жизни или об ином пробуждении — пробуждении в ночи, у врат сна и чуда — никогда не происходит без борьбы. В беспокойных видениях на пороге утра и снов — вот где мы действительно обнаруживаем остатки нашего величия. Именно здесь, а не в мирной коме, бесконечном послеобеденном вздоре. Андре Бретон констатирует со второй страницы "Манифеста сюрреализма": "Обратить в рабство воображение, даже если оно пойдёт туда за тем, что грубо называют счастьем, — это значит избавиться от всего, что является поистине высшей справедливостью. Одно только воображение даёт мне отчёт о будущем; этого достаточно, чтобы хоть немного приподнять завесу невыносимого запрета, этого достаточно также, чтобы я отдался ему полностью, не боясь ошибиться. Словно можно сделать ещё большую ошибку. У какого предела воображение становится дурным и где кончается запас прочности духа? Быть может, именно блуждание духа и есть первое условие для возникновения добра?"

Конечно, эта возможность блуждать неотделима от страха битв и боли. В великом рискованном предприятии, коим является всякая борьба духа во имя духа, человек, если он желает быть достойным поборником свободы, должен прежде всего отказаться от ходульности, коварства, надуманных поз, наигранного очарования. Когда 13 мая 1921 года Дада собрал революционный трибунал, чтобы судить Мориса Барреса, Андре Бретон, читая обвинительный акт, в частности, объявил: "Пользоваться влиянием, которое нам подарили удачные поэтические находки, и соблазном, который не является соблазном духа, чтобы заставить слепо уверовать в его выводы о том, что уже не является уделом его исключительных способностей, — это настоящее жульничество".

Вот простой и окончательный ответ всем тем, кто, демонстрируя свою смелость, выбирал для убедительности кокарды с декором и цветами, вышедшими из употребления, восхвалял орхидею Оскара Уайльда и болт в петлице Пикабиа. Нам ни к чему спектральное разложение фальшиво изысканного фиолетового цвета, которым принуждал себя соблазняться Баррес в сумерках своего отрочества. Заранее приговорённый к невозможности достичь опасного ядра, он был словно загнан в угол собственным зловонием, вдыхая пергаментными ноздрями миазмы западных болот. От безграничной Камарги он не помнит ничего, кроме отдельных развалин какого-то города, театрального и скупого, жалкие декорации которого из мягкого картона не мог оживить даже ветер. А для смерти он собрал полный набор косметических символов, чтобы нарумянить её тайну; его руки, из которых не выходило ни единого пучка эктоплазмы, маленькими, окостенелыми, вздрагивающими жестами распределяли по букетам с душком цветы, которые удалось выкрасть у человеческого загнивания. Со свойственным ему патологическим эгоизмом, стремясь всему придать важный вид. По правде, вся эта пышность чёрной мессы не смогла произвести чуда, и многочисленные ритуальные действа, таинственные места, искусственные существа — всего этого оказалось достаточно, чтобы доказать, насколько он был предателем самого себя. Себя, осмеливавшегося говорить о "Культе Я", в то время как его дух, недостаточный для великих замыслов, воистину испытывал нужду в ослике, садике, маленькой девочке.

И разумеется, не без умысла он выбрал этот замкнутый город, не способный существовать сам по себе, приговорённый быть дряхлой кокетливой марионеткой. Поэтому вовсе не стоит дожидаться собрания Палаты депутатов, Лиги патриотов, чтобы судить человека и отгородить его фальшивыми камнями, похожими на крепостные стены Эг-Морта. Итак, Баррес влиял на словесность, но не на дух. Влияние Барреса — несложный секрет. Его фразы легко вылущиваются. Блестящая техника, без сомнения, но техника того же порядка, в целом, как техника игроков в бильярд. Он мастер словесной игры карамболем. Но что дальше? Перед вами, разумеется, то самое мошенничество, которое разоблачал Андре Бретон, — мошенничество, которое, впрочем, не является чем-то исключительным, поскольку тот же Бретон в своей брошюре более чем пятилетней давности, но опубликованной недавно под названием "Необходимая самооборона", уточняет: "Речь идёт не о том, чтобы разбудить слова и подчинить их учёной манипуляции, заставляя их служить созданию более или менее интересного стиля. Утверждать, что слова являются первичной материей стиля, едва ли более изобретательно, чем представлять буквы как базу алфавита. Слова на самом деле — совершенно иное, и, возможно, слова — это всё. Проявим же любезную снисходительность к людям, которые смогли найти им только литературное употребление и льстят себя надеждой получить с их помощью артистическое признание, после чего следует признание общественное". И, разумеется, несмотря на возможность подвергать литературные употребления грубому насилию, они останутся лишь пустым кривлянием. Сколько будет весить пышно разодетая фраза по сравнению с голой мыслью, гениальной стенограммой, как, например, в "Поре в Аду". Свободные от волочащихся одежд, от претенциозных манто образы, идеи наших самых уважаемых стилистов оказываются беднее Иова. Это ремесло портного, искусство сшивать остатки. Но кто посмеет хвалиться, что постиг приёмы Бодлера, Лотреамона, Рембо. Жёсткие, обнажённые, революционные, они ломают рамки, посылают к чёрту всякие ограничения, сторожевые вышки фальшивых крепостных стен, сама память о них не поддаётся влиянию той или иной партии, и потому лишь взрыв смеха может быть ответом благонамеренному писателю на название "Наш Бодлер", которым, серьёзный как Арбатан, он решился окрестить книгу об авторе "Цветов зла". В противоположность нашим низкопоклонным официозным представителям, тайным или явным, я вспоминаю ещё и юмор Жарри, белые поэмы на белом Поля Элюара. Яйцо ещё никогда не обрастало заново скорлупой. Баррес, Эг-Морт пытались соорудить себе скорлупу. Чтобы вызвать о себе хорошее мнение, они дошли до ничтожного понятия индивидуализма. Даже не удивительно, когда, несмотря на столько лирических усилий, от депутата рынка Алль воняет старым шерстяным носком. Его эгоизм ни вблизи, ни издалека не сравним с идеальным субъективизмом; эгоизм — враг духа, ибо он относится ко всему, что с какой-то крестьянской пронырливостью считает себя понятием реальности; он слишком большая кокетка, чтобы заигрывать с тем, чего он боится больше всего на свете. Нам превосходно видно, какую неоценимую помощь приносят ему аксессуары — война, родина, Береника и, в последнюю очередь, "Сад на Оронте", между заседаниями в Палате депутатов, подобно тому как иные предаются радостям на улице Мучеников, с той разницей, что на улице Мучеников разгуливают гиперемия, смерть, в то время как в "Саду на Оронте" прекрасно подстриженные деревья, манекены из бархата и шёлка не сделали никогда никому ничего дурного и были бы в большом замешательстве, если бы могли это сделать.


Баррес — классический пример сопротивления духу, лукавства, однако избранные им символы (Венеция, Толедо, Камарга) не несут ответственности за неловкость его произведений и неуместные сопоставления. Он — преступник; сомнение ему не чуждо, но он не перестаёт тем не менее прибегать к помощи ничтожных призраков. Преступлением против духа и отступничеством от самого дорогого и ценного является превращение мысли в искусство услаждения, подобно мандолине в руках дочки консьержки, и в конце концов он сам чувствует себя как вор, которого обокрали, обманули, он в тоске, оттого что и его одурачили. Тем хуже, ибо для того чтобы делать великие вещи, надо быть очень наивным, и без невинности невозможно ничто достойное восхищения; без той невинности, что заставила Робера Десноса рассказать нам о художнике Миро, чьи картины только что открылись нам во всей свободе, революционности. И никто не мог удержаться, чтобы не увлечься ими всерьёз: "Миро — благословенный художник". И да будут благословенны все те, кто осмелился разорвать круг выгодного загнивания. Но как оценивать глупый и дурной романтизм, ставящий Рембо, поэта благословенного в истинном смысле этого слова, в ряды поэтов проклятых. По правде говоря, только трусость могла вынудить некоторых судей говорить в таких выражениях о разрушительной свободе и о её чудесах.

Несогласие с окружающим миром — не проклятие, но благословение духа (ещё немного, и можно было бы говорить о благодати), ибо если бы ничто из внешних проявлений, или законов, которые придумали сами люди, не возмущало дух, то он сливался бы с этими внешними проявлениями, с этими законами и не претендовал бы на собственную жизнь. Всякая поэзия, всякая интеллектуальная, моральная жизнь есть революция, ибо перед человеком всегда стоит проблема разбить цепи, которые приковывают его к твердыне условности. Не пристало разглагольствовать о магах. Вспомним Лотреамона: "Поэзия должна делаться всеми, а не одним". Комментируя эту фразу, Поль Элюар пишет: "Сила поэзии будет действовать на людей очистительно. Все башни из слоновой кости будут разрушены, все слова станут священными, и, наконец ниспровергнув реальность, человек может лишь закрыть глаза, чтобы распахнулись двери в чудесное".

Мы раз и навсегда осуждаем приятные рамки, развлечения и удовольствия, потому что сознание рискует увидеть за ними скрытую античеловечность. Как только мы откажемся от корыстного использования благоприятных обстоятельств и фактов, мы обретём вполне справедливое право разоблачать всю злосчастную видимость разумных доводов против духа.

Пусть Поль Валери лирически заклинает необычайные судороги, пробегающие по хребту Европы, известную всем тревогу, переходящую из реальности в кошмар и из кошмара снова в реальность, пусть он произносит надгробную речь по Лузитании и запевает треносы. Ни удивительная дрожь, ни известные продукты тревоги, ни плачевная история Лузитании, ни одно из зрелищ, которыми так легко нас разжалобить и которые, при всей их ужасной прискорбности, пребывают всё-таки в области относительного и потому не могут привлекаться как доказательства или причины кризиса духа.

Кризис духа? Очень удобный символ, и, поскольку его подтекст перегружен, он никогда не пробуждает нашего сомнения. Смутная живописность подобной формулы, впрочем, могла гарантировать лишь дешёвый успех, и квазиуниверсальное тщеславие возрадуется от этих слов, в которых его претензиям мягко польстили, выдержав известные испытания в нашей частице времени и пространства. Для того чтобы цивилизация познала, что она смертна, были необходимы все трагедии, перечисленные Полем Валери, однако эта цивилизация никогда не сомневалась в законности своей резонёрской гордыни — она просто наслаждалась, не подвергаясь опасности, маленьким повседневным благополучием и, кажется, не была обязана этим мирным годам ничем, кроме как недостатком элементарного ясновидения. Когда страус, закрывающий глаза, уверен, что его не видят, то этого нельзя исправить, как и дурной запах изо рта. Не стоит умиляться при виде этих мелких утраченных гарантий.

Впрочем, если допустить, что Запад, скованный резонами своего разума, был настолько близорук, чтобы перепутать представления о времени и пространстве с понятиями совершенного, универсального, вечного — наивульгарнейшими идеями, то те несчастья, которые пробудили его от этого блаженства, знаменуя удовлетворительный период относительного реализма, эти несчастья, возможно, заслуживают того, чтобы их приняли за признаки кризиса духа. Эти испытания пошли на пользу в том смысле, что именно здесь мы нашли аргументы против соблазнов немоты и пошлости, рекомендованных разумом. Пусть дух пребывает в противоречии с внешним миром, пусть он отказывается идти вслед за предметами, фактами, не умеет и даже отказывается извлекать из них пользу, всё же это вовсе не может служить доказательством его плохого состояния. Исследуя реалистическую точку зрения, Андре Бретон в "Манифесте сюрреализма" констатирует: "Реалистическая точка зрения, вдохновлённая позитивизмом от Св. Фомы до Анатоля Франса, по-моему, враждебна любому умственному развитию. Мне она ненавистна, ибо она сама сделана из ненависти и плоской самодостаточности. Именно она порождает сегодня смехотворные книги, оскорбительные пьесы. Она без конца заявляет о себе в газетах и, угождая самым низменным вкусам, обрекает на неудачу науку, искусство; ясность, граничащая с глупостью, — свинство. И лучшие умы способствуют этому. Закон экономии усилий в конце концов навязывает себя им, как и всем прочим. Приятным следствием из подобного положения вещей в литературе, например, оказывается изобилие романов. Каждый участвует в этом предприятии со своими маленькими наблюдениями. В целях очищения Поль Валери предлагал недавно собрать в один том как можно большее число романных зачинов, на нездоровость которых он так надеялся. Самые знаменитые авторы внесли туда свою лепту".

И несколькими строками ниже, цитируя описание комнаты из "Преступления и наказания" Достоевского, Бретон заключает: "Когда дух позволяет себе, даже случайно, подобные мотивы, я не могу этого одобрить". Многие художники не только позволяли себе подобные мотивы, но и специально разрабатывали, они не замечали, что из-за этой их ошибки существенное проходило мимо них. По "Преступлению и наказанию", например, был снят фильм, где мы могли созерцать дома, сваленные в кучу по милости какого-то несуразного воображения, не оставившего в произведении ничего способного нас взволновать. Ведь внешний эстетизм — не единственная опасность, и мы могли бы считать "дурной шуткой, которую сыграл с нами Достоевский", его неосознанную потребность сентиментальной эксцентричности, желание демонстрировать дурные наклонности присказкой: "И мы тоже можем делать подлости". Эти мрачные фарсы не имеют ничего общего с чудесным, с которым их силились отождествить, с чудесным, литературное, художественное воплощение которого преподносит нам сегодня весьма странные примеры. Я бы назвал "дурной шуткой Лафкадио" более или менее сознательные комбинации деяний, которые нам предлагают как модели незаинтересованного акта, хотя, впрочем, в случае как с Жидом, так и с Достоевским мы не имели бы права упрекать этих авторов во влиянии, которое им приписывают слишком торопливые читатели. Никто не смог бы измерить силу, свет, скорость реального воздействия их произведений. То же самое можно сказать о Стендале, который превратил банальный эпизод из хроники происшествий в лирический факт. Криминальные анналы, сообщившие ему то, что критики, с их официозной прямотой, именуют сюжетом, объективно не несли в своём содержании тех позитивных или вечных ценностей, изложение которых развернулось у Стендаля в потрясающую последовательность повествований, мыслей и образов. Следовательно, незачем терпеть такие выражения, как объективный разум. Бессмысленность подобной формулировки слишком ощутима и даже, несмотря на её серую униженность, невозможно допустить, чтобы вышеуказанный разум способен был сочетаться с материей, следовать контурам вещей. Таким образом, среди прочих благодеяний книга наподобие "Манифеста сюрреализма" показывает нам, насколько твёрдо ядро несправедливости в человеке, насколько он сам не достоин свободы, раз он позволяет запереть себя легко, без сопротивления, посреди реалистического хлама. Но наконец-то мы сможем дать истинную оценку резонам самодовольных сторожей этого хлама, восхваляющих свои трущобы, и мы уже можем утверждать, что кризис духа совершенно не зависит от колебаний большего или меньшего материального процветания, он вовсе не указывает на состояние ума, восставшего против блефа произвольно разумного мира, но, напротив, в определённые минуты, годы, века дух верит в свою мощь, даже когда он ковыляет на реалистических костылях.

В остальном, как замечает Арагон в "Волне грёз": "Нужно было, чтобы идея сюрреальности коснулась человеческого сознания, некоторых исключительных школ и событий накопившихся веков.

Посмотрим, где она возникла. Это произошло во время специфических поисков решения одной поэтической задачи; так сказать, моральный стержень этой проблемы проявился в 1919 году, когда Андре Бретон, намереваясь уловить механизмы сна, обнаружил стихию вдохновения на пороге сна.

Сначала это открытие имело значение только для него и для Филиппа Супо, который вместе с ним стал предаваться первым сюрреалистическим опытам именно в этой области. Они были поражены прежде всего неведомой дотоле властью, несравненной лёгкостью, свободой духа, возникновением невиданных ранее образов и сверхъестественным тоном своего письма. Они узнают во всём, что рождается от них, не испытывая при этом чувства ответственности, всю несравненную силу некоторых книг, некоторых слов, волнующих их и поныне. Они внезапно обнаруживают великое поэтическое единство, которое простирается от пророчеств всех народов к "Озарениям" и к "Песням Мальдорора". Они прочитывают между строк незавершённые исповеди тех, кто уже использовал их систему.

В лучах их открытий "Пора в Аду" утрачивает свои загадки, Библия и иные признания человека оказываются полумасками образов; однако мы только накануне Дада. Мораль, открывающаяся им из этого исследования, — это блеф гения. Они тогда возмущались этим трюкачеством, этим жульничеством, предлагавшим литературные результаты некоего метода и тщательно скрывающим, что этот метод — в пределах всеобщей доступности. Если первые экспериментаторы сюрреализма, число которых было поначалу ограниченным, позволяют себе деятельность, подобную Дада, то лишь потому, что им известно: в один прекрасный день они раскроют карты и первыми испытают безмерное очарование, исходящее из глубин разочарований".

Красота всей этой страницы Луи Арагона и её лирическая мудрость позволяют также лучше понять от обратного всё, чем коварен оппортунизм, с его хитростями; это похоже на поведение господина, принимающего важный вид, будто бы он знает, с какой стороны взяться за дело. А также тех, кто берёт отдельных людей, факты и вещи в качестве меры других людей, фактов и вещей. Упрямая мелочность суждений, притворная вера в реальность и пичкание этой реальностью в качестве пропитания духа, надеясь, что чем более низкой, простой, презренной она будет, тем меньше в ней окажется опасностей; индивидуалистическое ожесточение, примеряющее всё к себе, приспосабливающее всё к своим интересам, извлекая из всего благоприятное мнение; умиленные улыбки критиков или романистов, производящих сортировку в степях сна; то есть всё, что допускает или доказывает упрощенческую потребность самоограничения в сознании, — вот что укоротило человеческое существо и растлило его дух. К тому же совсем не утешает столь долгое ожидание того, чтобы идея сюрреальности, по выражению Луи Арагона, вышла на поверхность сознания; и сегодня, когда проблема если и не разрешена, то по крайней мере поставлена, и поставлена чётко, мы не сможем смириться с ленью, недостатком благородства, страхом перед риском тех, кто отказывается от великолепных возможностей блуждать, предпочитая три квадратных миллиметра застывшей скуки. Они боятся оказаться без прикрытия посредственного разума, соломы реализма, который даже не огнеупорен и чьи соломинки, скупо собранные в течение веков печальной экономии, рискует разметать ветер; пасуя перед умом, с тех пор как он отказался играть в утилитарность, сторонники здравого смысла, сторонники порядка любой ценой, вынужденные наконец понять, к чему принуждают их мифы, используют ничтожные ресурсы низкопробного романтизма. И вот почему повсюду кричат о так называемой болезни века — эта прекрасно позолоченная и упакованная лучше всякого фармацевтического препарата пилюля, сделанная согласно формуле одного псевдоизобретателя по мотивам некоего проспекта, опубликованного по недосмотру в "Нувель Ревю Франсэз", вот уже два года продаётся оптом и в розницу газетным хроникёрам ежедневных газет, изысканным критикам ежемесячных журналов.

Во всяком случае, странная позиция у комментатора, который видит зло в бунте разума, называя этот бунт знаком слабости, будто бы доброе здравие, сила состоят в том, чтобы верить, что всё к лучшему в этом лучшем из миров.

Людей закалки Руссо, Лютера всегда будет ничтожно мало, и против них будут правы болваны, целыми веками добивавшиеся того, чтобы искоренить навсегда отчаянную честность и дерзость духа. В том же ключе выступал против Фрейда один официальный поэт, заявлявший о недавних открытиях психоанализа: "Фрейд, конечно, удивительный человек, но своими шокирующими замечаниями он вызывает неподобающие мысли у молодых девиц!.."

Однако больше всего помогало двусмысленности, как замечает Андре Бретон в "Манифесте сюрреализма", то, что мы действительно живём ещё в царстве логики, а логические приёмы наших дней не применимы больше ни к чему, кроме решения второстепенных проблем. И Бретон добавляет: "Абсолютный рационализм, по-прежнему модный, позволяет анализировать только факты, непосредственно происходящие из нашего опыта. Логические цели, наоборот, ускользают от нас. Бесполезно добавлять, что сам опыт узрел обозначенные для него пределы. Он крутится в клетке, из которой извлечь его становится всё сложнее и сложнее. Он опирается и на сиюминутную полезность, его охраняет здравый смысл. Под расцветкой цивилизации, под предлогом прогресса он вытравил из духа всё, что может быть оценено — справедливо или нет — как суеверия, химера; ему удалось предписать любые виды поисков истины, которая не соответствует истине. Благодаря величайшей, по-видимому, случайности недавно нам удалось вернуть некую часть интеллектуального мира, и во многом самую важную его часть, притворяясь, будто её больше не замечают. Необходимо выразить благодарность открытиям Фрейда. Вместе с верой в эти открытия наконец начинает вырисовываться определённое направление мнений, в пользу которых человек может успешно продвигать свои исследования, и этому течению будет дозволено учитывать не только общие реалии. Воображение, возможно, уже готово; оно вот-вот войдёт в свои права. Если в глубинах нашего духа таятся странные силы, способные увеличивать силы поверхности или победоносно бороться против них, мы заинтересованы в том, чтобы принять их, сначала поймать их и затем подчинить по необходимости контролю разума".

Какое ещё высказывание может лучше, чем эта страница из Андре Бретона, обрисовать состояние вещей. Обращаясь к необыденному смыслу ценностей, автор "Манифеста сюрреализма", таким образом, предписывает разуму его истинную роль, которая является контролем. Разум — лишь помощник мышления, его прерогативы не позволяют смотреть слишком широко, пробиваться к сущности, но поскольку так просто увязнуть в мелочах, неравная борьба между мышлением и разумом не прекращается. Однако не в этом ли уже заключена великолепная и почти нечаянная победа духа и та новая свобода, тот прыжок воображения, торжествующий над реальным, над относительным, разрушающий прутья её разумной клетки, — и птица, послушная голосу ветра, уже удаляется от земли, чтобы лететь всё выше и дальше.

Ответственность, чудесная ответственность поэтов. В полотняной стене они прорезали окно, о котором мечтал Малларме. Одним ударом кулака они продырявили горизонт и в чистом эфире только что нашли Остров. Мы трогаем пальцами этот Остров. Мы можем уже окрестить его любым именем, какое нам понравится. Этот Остров — наша чувствительная точка. Но те, кто боится риска и, однако, рискует, не могут простить этим людям, похожим на них, но сделавшим досягаемой для осязания эту чувствительную точку, эту корзинку с сюрпризами, опасностями и страданиями. Вот уже два года проблема Духа и Разума, поставленная сюрреализмом более чётко, чем когда бы то ни было, не оставляет безразличным того, у кого есть склонность к интеллектуальным вещам, — это стало свершившимся фактом. И даже те, кто слишком слаб, чтобы принять предложение страшной свободы, и предпочитает по-прежнему обитать в маленьком сыре традиции, не могут помешать себе определённо предпочитать те современные произведения, которые призывают к освобождению. Несомненно, открытая чистосердечность, продолжительные усилия не могут не вынуждать к уважению, а верность духу обретает значительно большую ценность по сравнению с непостоянством многих людей, которые, сначала решившись идти вперёд, не проявили упорства на своём отважном пути и, поднявшись на некоторую высоту, лишённую поставленных веками парапетов, начинали испытывать такой страх, что не осмеливались продолжать рискованный путь. Отсюда уже упоминавшееся подспудное возвращение к второстепенным вопросам, к проблемам формы. Они пытаются ухватиться за побочные ветви, рисовать арабески, они забывают о глубине во имя формы, не думают больше о "зачем", но о самом простом, о самом лёгком — "как".

Кто же, впрочем, во время первых вспышек этого века мог предугадать, ударам каких решительных вопросников будут подвергаться писатели романов, блаженной памяти реалисты. Первым ударом были анкеты, проведённые на следующий день после войны, в 1919 году, журналом "Литература", которая осмелилась спросить у верховных жрецов: "Зачем вы пишете?"

Было чем изумить самых блестящих представителей писательской элиты. Подкоп под их сонливость, война против их рутины, потрясение их откормленной апатии. Ответы сами выдавали их, но они не осмеливались молчать, оробев от хамства вновь прибывших, которые вовсе не боялись прибегать к столь прямым приёмам; не изволив писать сами, они тестировали других и самих себя по сущностным вопросам. Безумный бред дряхлых Ноев, которые не могли мирно отстаивать свои чернила. Игла попала в самую точку, их пустые пуза лопнули, и прозрачность их скуки продемонстрировала чудовищные кишки — чётки для их тошнотворных мотивов.

Такой анкетой началась борьба духа против разума, за ней последовали Дада, автоматическое письмо, сюрреализм. Внезапность атаки потрясла оппортунизм спонтанно и почти до самых корней традиций. С первого же удара было доказано, что поэзия есть революция, ибо она раскалывает цепи, приковывающие личность к твердыне условности. Уже настало время, когда никто не осмелится без смеха оправдываться с помощью доводов разума, и именно в этом смысле надо интерпретировать слова профессора Курциуса, в недавней статье о Луи Арагоне похвалившего автора за то, что тот "победил с помощью настоящей поэзии красоту, понимая её лишь как предлог". Подобную хвалу достойны разделить лучшие из сегодняшних творцов, которые не заботятся ни о помощи формы, ни об элементарных соблазнах цвета. Глаз Пикассо, столь острый, что протыкает комфортабельные облака, разрывает завесы слишком сладостных туманов, освещая неумолимым светом чудеса, спрятанные за каждым предметом, формой, цветом. Тогда поднимаются высокомерные призраки, не прибегая ни к романтизму жеста, ни к драпировкам, ни к эффектам костюмов или поз.

Мы последовали за ними до кулисы, где Макс Эрнст сообщил, что "над облаками шагает полночь. Над полночью парит невидимая дневная птица, выше птицы — эфир толкает стены и начинают плавать крыши". Размахивая крыльями век, летают наши взгляды и ветер, в честь которого Пикассо из каждого грустного камня порождал Арлекинов с их циклопическими сёстрами, и все засыпали в тайнах гитар, в обманчивой неподвижности дерева, в буквах газетных названий, в ветре, в честь которого Кирико строил неподвижные города, а Макс Эрнст свои леса. Во имя каких воскрешений уносил этот ветер наши руки — безрадостные цветы? Я видел картину Хуана Миро, на которой красное сердце само билось на синем небе. Кудесник тончайших трепетаний, Макс Эрнст предлагал нам голубок, и нашим пальцам сразу хотелось ощутить их тепло, страхи, желания. Когда нас посещает тайна такого простого, такого естественного творения, мы идём прямо к холсту, как если бы рама была обыкновенной дверью. Подобные чудеса на улице, где всё, вплоть до дыма, окаменело под сине-зелёной лавой, подарил нам Джорджио де Кирико. Призрачные проспекты города, сокрытого в самом центре земли; небеса, не ведающие ни жары, ни холода; тень аркад, труб внушала нам презрение к поверхностному, к феноменам и делала нас более достойными абсолютного сна, где какой-нибудь Кант смог испытать подъём духа от ноуменального головокружения.

Треснули крепостные стены, одинокая тень смерти рассекает тяжёлые камни. "Лицо, протыкающее стены", — объясняет поэт Поль Элюар — и с нашей ничтожной планеты мы удаляемся в страну без границ.

Тогда в открытом небе загораются птицы, дрожит земля и море сочиняет новые песни. Пригрезившаяся лошадь галопирует по облакам. Флора и фауна меняются на глазах. Занавес сна, упавший в тоску старого мира, вдруг поднимается, открывая сюрпризы звёзд и песка. И мы смотрим на мягкие сердца, разумные руки, наконец отмщённые за медлительность минут.

Непредсказуемый космос, какие океаны причалят к его берегам навигаторов молчания? На этот вопрос Макс Эрнст ответил самым неожиданным названием картины: "Революция ночь".

Революция ночь. Мы знаем, что, ведомый к предметам, послушный их контурам, подчинённый, как ему настойчиво советовали, их обыденности, дух не мог бы иметь собственной жизни и даже, по правде говоря, не мог бы существовать. Тогда свободный человек, презирающий сознание и его иго, стремится в ночи найти своё счастье, свою свободу. Андре Бретон не без умысла сообщил нам в "Манифесте сюрреализма", что Сен-Поль-Ру написал на дверях своей спальни, комнаты для грёз: "Поэт за работой". И эта работа не имеет ничего общего с лепкой фестончиков, астрагалов и маленьких разноцветных обманов, из-за чего Паскаль сравнивал так называемых поэтов своего времени с вышивальщиками. Эре развлечений пришёл конец. Кто же теперь будет довольствоваться пуантами, играми духа, от которого столькие принимают помощь с единственной целью — лишь бы не попасть в центр спора. Тогда они чувствуют себя как дома и радуются, чувствуя себя как дома в самом центре бастиона рационально-позитивистского индивидуализма, где они скрылись со своими старыми стадами. И пока они не погибнут, раздавленные строительным мусором своей фальшивой культуры, они будут отрицать обгоняющие их очевидности и попытаются выдать за саму свободу свою напускную эксцентричность. Напуганные всем тем, что их обгоняет, как Буцефал - своей тенью, поржав от удовлетворения, они верят, что победили тень и страх. Из своих красных рыбок они сделают китов, но придёт справедливая расплата, и они утонут в мелких ручейках. Привязанные к воспоминаниям, к фактам, они никогда не познают той экзальтации, о которой Поль Валери говорил, что она не что иное, как недоверие человека к предвидениям своего духа...

Поэт же, напротив, не льстит и не хитрит. Он не усыпляет диких зверей, чтобы сыграть роль укротителя, но открывает все клетки, бросает ключи на ветер и уходит. Он — странник, думающий не о себе, но о странствии, о пляжах сна, о лесах рук, о животных души, обо всей неопровержимой сюрреальности. Он презирает рокайль, игру в переодевания. Книгу своих снов он читает так, как будто вновь постигает простейшие истины: он — дитя, пытающееся изучить устройство мира, шаги времени, капризы элементов и чудеса трёх царств. Это, в открытом небе, повествование, цвет которого убедительнее и опаснее, чем легендарное пение сирен.

В иные времена люди радовались, сажая деревья, которые они называли деревьями свободы. Поэзия, открывающая нам символы, взращивает саму свободу, и её ствол возносится высоко, оставляя позади, далеко внизу, выражающие её звуки, цвета, которые.

Но кто же тот техник, что когда-нибудь постигнет её механизм?


Осень 1926







Похожие:

Рене Кревель дух против разума iconЦентр "синтез" Лекция 17. Путь Воина
Великого За­мысла, которую Дух открывает перед ним. Истинно Верующий это человек, смиренный в Духе и активный в Жизни, ибо именно...
Рене Кревель дух против разума iconДокументы
1. /Введение отрицательных величин.txt
2. /Всеобщая...

Рене Кревель дух против разума iconТри шедевра человеческого разума
Даже атеист будет сотрясен до глубины души, если эстетически вглядится в единство истории. Религиозный же мыслитель увидит в деяниях...
Рене Кревель дух против разума iconПриложение к статье «Еще раз о причинах»
Я хочу драться против тирании, против системы лжи, а не против системы башен! …Совершенно очевидно, что башни ретрансляционные, а...
Рене Кревель дух против разума iconСоюз коммунистической молодежи российской федерации IV съезд проект нет политическим репрессиям против коммунистов!
Непримиримое к инакомыслию лицо правящего режима в России проступает все явственнее. Репрессии против коммунистов, комсомольцев,...
Рене Кревель дух против разума iconЦентр "синтез" Лекция Учение о Душе. План
Душа это среднее звено, соединяющее планы Духа и планы Фор­мы. Дух не может непосредственно воздействовать на материю, Он создает...
Рене Кревель дух против разума iconДуховные основы «Русской доктрины»
Стоять вместе против общих врагов и против русских воров, которые новую кровь в государстве всчинают
Рене Кревель дух против разума icon"Санди Таймс" (The Sunday Times) против Соединеного Королевства
...
Рене Кревель дух против разума icon"Санди Таймс" (The Sunday Times) против Соединеного Королевства
...
Рене Кревель дух против разума iconДокументы
1. /А. Рене. Это ерунда.doc
Разместите кнопку на своём сайте:
Документы


База данных защищена авторским правом ©podelise.ru 2000-2014
При копировании материала обязательно указание активной ссылки открытой для индексации.
обратиться к администрации
Документы

Разработка сайта — Веб студия Адаманов