Четвертая. Первые годы нашей жизни в овсянникове icon

Четвертая. Первые годы нашей жизни в овсянникове



НазваниеЧетвертая. Первые годы нашей жизни в овсянникове
Дата конвертации30.06.2012
Размер371.01 Kb.
ТипДокументы

ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ.


1. ПЕРВЫЕ ГОДЫ НАШЕЙ ЖИЗНИ В ОВСЯННИКОВЕ.


В 1902 году мы перебрались всей семьей в первый раз на лето в Овсянниково. На станции Засека нас встретил ветхий шарабанчик М. А—ны, который ей подарил когда-то ее брат. Шарабанчик весь дребезжал, был подчинен и подвязан веревочками, — казалось, сядешь на него и раздавишь. Но он служил М. А—не до самой ее смерти и, при ее немецкой аккуратности, хотя все так же дребезжал и готов был развалиться, но не разваливался.

Впряжена была в шарабан гнедая, старая, небольшая лошадка — Пятачок. Это тоже был подарок ее брата, если не ошибаюсь. И то и другое было отдано ей за негодностью. Да иначе бы она и не взяла. И тоже ни у кого другого не прослужил бы Пятачок одного года, так он был стар тогда, когда я его увидела. Губа у него отвисла, зубы были стерты.

Об'ехавши длинный овраг, мы под'ехали к усадьбе, огороженной старыми ветлами. Вправо виднелся совсем еще молодой фруктовый сад, посаженный Л. Н—чем. Обогнувши заросль высоких акаций, мы выехали на большую, залитую солнцем поляну. Первое, что бросилось нам в глаза, — это Л. Н. с лошадью в поводу и М. А. в короткой серой юбке, без верхней кофты, в белой рубашке с длинными рукавами и в белом бумазейном лифике. На голове белая пикейная панама, привезенная ей кем то из друзей из Италии. Так одевалась М. А. только в самую жару и на работе.

Из огорода слышались смех и песни поденщиц.

Старики так были заняты своим разговором, что заметили нас только, когда мы под'ехали к самому дому.

М. А. кинулась к нам, повела нас скорее на террасу, где был приготовлен для нас самовар, аккуратно нарезанные ломти черного «ситного» (т.-е. сеянного) хлеба, сваренные в крутую яйца и чудное сливочное «парижское» масло М. А—ны, которым она так гордилась. Так встречала она нас из года в год, и это ее угощение для всей нашей семьи было чем-то особенно вкусным и дорогим, о чем ребята мечтали задолго до от'езда в деревню.

Л. Н. побыл с нами несколько минут и уехал, а М. А. сидела, смотрела на нас своими ласковыми, любящими глазами, расспрашивала, хлопала руками по коленям, радуясь, что мы лето прове-


68


дем вместе. Потом вскакивала, говорила, что ей надо «мигом слетать» на огород, где работали «девочки», и торопливо уходила, слегка сгорбившись, тяжело поднимая ноги в тяжелых для нее сапогах.

Так началась и ежегодно начиналась наша совместная жизнь в Овсянникове.

Часов в 5 утра вставала я и находила М. А—ну уже на огороде, где она и ночевала летом почти во всякую погоду. Около ее шалаша врыты были стол и две скамьи. На столе кипел уже самовар, лежал хлеб, стоял горшок молока и на блюдечке лежало несколько крошечных кусочков сахара. М. А. с наслаждением пила чай и угощала меня. Она уже успела часа два-три поработать, подоила корову, приготовила себе обед: пустые щи из кислой капусты и котелочек гречневой каши.
Обед назывался царским, если кто-нибудь из друзей дарил ей сухих грибов для щей. Да и обычно М. А. уверяла, что она питается «по царски», «дай бог всякому», и редко разрешала себе даже забелить суп своей же сметаной. Кашу ела с молоком или с подсолнечным маслом, свое же «дивное» масло все продавала, иначе ей «не было бы возможности свести концы с концами». Только совсем больная с'едала она иногда яйцо. И все же искренно уверяла, что она чревоугодница, очень любит сладко поесть и ей стыдно, что она так «роскошничает»...

Чай отпит, посуда убрана, и мы обе идем на огород, полем вместе или что-нибудь сажаем и разговариваем. С ее слов я очень скоро узнала всех крестьян окрестных деревень, их нужды, беды, болезни, все, чем они жили. Часто утром у нее уже успел побывать кто-нибудь за советом, с просьбой написать письмо, дать лекарство, прося навестить больного человека или животное.

После нескольких испытаний моих знаний и серьезного отношения к делу, М. А. стала соглашаться посылать меня вместо себя в деревню, но в серьезных случаях непременно выбиралась сама или мы шли вдвоем. После обеда она брала палку, лекарства, которые могли по ее соображению пригодиться, и мы шли в деревню. В такой день она уже не позволяла себе лечь отдохнуть и с огромным трудом дотягивала свой рабочий день до вечера.

Помню, пришла раз баба, просит лекарства от живота сынишке. «И несет, и несет его, и рвет, рвет, — всего выхлестало». Мы идем с М. А—ной. Мальчуган, как тень, глаз почти не открывает от слабости. М. А., забыв свою усталость, заставляет ставить самовар, греет бутылками живот и холодеющие ноги и ни за что не хочет уходить домой, пока мальчику не станет лучше. Едва, едва уговорила я ее уйти. А когда ночью я возвращалась домой, М. А., очевидно, все поджидала меня, так как услыхала мои осторожные шаги и долго подробно расспрашивала меня о мальчугане. Утром, когда я встала, оказалось, что М. А. уже «слетала» в Скуратово и принесла о больном хорошие вести. Кроме того, она послала записочку врачу в Ясную Поляну, как она всегда делала в трудных случаях. «А то мы с вами, Леночка, того гляди на тот свет отправим. Тоже доктора!» смеялась она.


69


Обычно М. А. работала одна на своем огороде. Кончив свою работу за письменным столом, приходила ей помогать я, или, кончив стряпню, наша Акулина.

Войдешь в огород и залюбуешься правильными рядами ягод и овощей, посаженных без гряд, всегда прополотых, окученных, взрыхленных. Где-нибудь, среди клубники, сидит М. А. и, если она здорова и все благополучно, тихо мурлыкает под нос песенку. Особенно часто слышишь излюбленную песенку ее поденных. «Крутится, вертится шар голубой» или из той же песни «Бедная, бедная, бедная я, горькая, горькая участь моя». Больше слов она, кажется, не помнила.

М. А. поднимает голову, ласково улыбается и подзывает полюбоваться каким-нибудь особенно роскошным кустом клубники или крупной ягодой.

— Благодать какая! — говорит она, с трудом поднимаясь с корточек и не в силах разогнуть спину, — и за что мне бог посылает такое счастье, — жить в такой тишине, радости и покое.

А благодать, действительно, была удивительная. Благодаря прекрасному уходу, ягоды и овощи получались великолепные. Помню, раз М. А. сорвала ягоду, которая одна занимала целый стакан. Она ее тщательно хранила, чтобы угостить Л. Н—ча. А Л. Н., увидавши ягоду-гиганта, ахал, удивлялся и, пересчитав нас всех, торжественно наделил каждого кусочком ягоды.


—————


Поздно уже, солнце село, начинает темнеть, а М. А. еще заканчивает свою дневную работу. Поденные (если они были) давно отпущены, и точно отмечено на особой бумажке, кто из них был, чтобы потом, сразу за несколько дней, произвести расчет. М. А. цедит молоко, моет тщательно посуду, все аккуратно расставляется, развешивается по своим местам. Она ужинает теми же пустыми щами или кашей и ложится спать.

— Вот уж хорошо засну, — говорит она на прощанье, забираясь в шалаш. А ночь сырая, холодная, и у меня душа не на месте, что она иззябнет, простудится. Но убедить ее лечь в избе и поручить кому-нибудь из нас лечь спать в огороде, — нет сил.

Спит М. А., а у ног чутко дремлет ее неизменный друг — кривоногая Шавочка. Чуть Шавочка тяфкнет, — у М. А—ны «уж и ушки на макушке, — сейчас к окну!»

За плетнем огорода ребята в ночном пасут лошадей. Соблазн им огромный и, хоть и редко, а они делают вылазки на огород. На рассвете разве ягоды найдешь, да и боязно, и они рвут впотьмах целыми плетями и кустами и еще больше ломают и топчат.

М. А. спешно выходит из шалаша. «Ребята, да что же вы делаете, чужие труды портите!» начинает она, но ребята уже далеко. Сломя голову, несутся они через плетень, через кустарник а у Марьи А—ны уже душа упала: «Ну как ноги сломают, сохрани бог», и она уже кричит: «Тише вы, Андрюшка, Петька, ноги переломаете, там канава!». «Уж так напугали меня, вся дрожу при мысли, что расшибутся», — говорит она, рассказывая о происшествии.


70


А ребята тоже перепуганы отчаянно и ни за что долго потом не придут на усадьбу не только воровать, но и по делу, потому что всех их знает М. А. по имени и все знают, что она сторожит действительно труды свои, которые не легко ей даются, а потому попасться ей очень стыдно. К тому же она ни ругаться, ни драться не будет.

Когда кто-нибудь, негодуя на ребят, портящих ее чудную клубнику, советовал пожаловаться отцу или старосте, М. А. и слушать не хотела об этом.

— Да вы взгляните, какая прелесть! Где они такую больше увидят? Сама в рот просится. А пожалуйся отцу, да он шкуру с парнишки спустит. Как мне тогда на свет смотреть!


—————


Избушка М. А—ны была всего в два маленьких окна под одной крышей с сенями и коровником. Крыта она была соломой. Называла ее М. А. «дворец». После ремонта, который ей помог сделать Л. Н., избушка М. А—ны выдержала еще один ремонт: М. А. обложила ее камнем, который насобирала от фундамента сгоревшего большого дома и со своего огорода. Но все же в избушке было очень сыро, а зимой холодно.

Избушка была разделена печью и деревянной перегородкой на крохотную кухонку-столовую и такую же крохотную спальную-кабинет.

В спальне-кабинете узенькая кровать, шкаф для белья с выдвижными полками, работы отца М. А—ны, небольшой столик, тоже его работы, на котором стоит чернильница, лежит тщательно вытертое перо, какие-нибудь излюбленные книги М. А—ны: Евангелие, «Мысли мудрых людей», «Круг чтения» Льва Ник—ча, записи ее расчетов с поденными, с Татьяной Львовной, с нами и пр. На стене календарь с портретом Льва Ник., барометр, фотография с «Распятия» Ге и, почти всегда, написанная ее рукой, какая-нибудь страничка особенно поразивших ее мыслей, — мыслей, которые она считает особенно нужным себе напоминать.

Помню в последние годы долго висела у нее следующая мысль Эпиктета из «Круга чтения»:

«Все то чем люди так восхищаются, все, ради приобретения чего они так волнуются и хлопочут, все это не приносит им ни малейшего счастья. Покуда люди хлопочут, они думают, что счастье их в том, чего они домогаются. Но лишь только они получают желаемое, они опять начинают волноваться, сокрушаться, завидывать тому, чего у них еще нет. И это очень понятно, потому что не удовлетворением своих праздных желаний достигается свобода, но, наоборот, избавлением себя от таких желаний.

«Если хочешь увериться в том, что это правда, то приложи к освобождению себя от пустых желаний хоть на половину столько же труда, сколько ты до сих пор тратил на исполнение


71


их, и ты сам скоро увидишь, что таким образом получишь гораздо больше покоя и счастья».

В углу на стене висел маленький шкафик с лекарствами и длинная полка с книгами, любимыми М. А., и с маленькими Посредниковскими книжками для раздачи. Тут же лежали всегда лечебники Рахманова и Флоринского, скотолечебники, книги по огородничеству и т. д. Всеми этими книгами она очень дорожила и всегда в затруднительных случаях искала в них сведений.

Под полкой появился вскоре прочный, приделанный к стене столик для сепаратора. Еще две, три табуретки, — вот и все убранство избы М. А—ны.

За сепаратором М. А. приглядывала сама, с огромным уважением относясь к тому человеку, который «так трудился на пользу людям», выдумал такую удивительную машину «облегчающую человеку труд». Вертеть ручку сепаратора она сама не могла, задыхалась, кашляла, но стояла всегда рядом и строго следила за равномерностью работы. Надо было видеть, как серьезно относились мои старшие девочки, когда они подросли (лет до 7, 8) и были допущены вертеть ручку сепаратора, и как младшие ребята завидывали им.

В тот день, когда работал сепаратор, всегда приходили из соседних деревень несколько баб, самых бедных, и получали по горшку снятого молока.

М. А. была страшно худа и часто слаба и поэтому сидеть на табуретке или на лавке подолгу было ей очень трудно. В доме, где жили мы, были хорошие стулья, кой-какая мягкая мебель, но убедить М. А—ну внести к ней венский и мягкий, низкий стулик, — было очень трудно. Только уже в последние годы жизни она согласилась на это.

Когда в Ясной гостила старушка сестра Л. Н—ча, монахиня Марья Николаевна, так странно было видеть рядом эту маленькую, толстую, с румяным, веселым, приветливым лицом старушку, так любящую общество, пение, музыку, так привыкшую к разным удобствам, к праздной жизни, к хорошей еде, в черном платке и платье монахини, — и рядом высокую, истощенную фигуру «светской» М. А—ны, в ее черном платье с белыми крапинками «для выезда в великосветское общество» (собственноручно сшитое Софьей Андреевной и подаренное М. А—не), с жидкими, закрученными на затылке полуседыми волосами

Л. Н. подшучивал над Марьей Николаевной, рассказывая, как у нее в монастыре одни работают, а другие их благословляют на работу. «Благословите, матушка!» — поклонится послушница и ее ночной горшок вынесет. А рядом М. А., которая, когда кто-нибудь хотел поцеловать ей руку, смущенно отмахивалась и говорила с комичным ужасом: «Это мои-то, поганые, навозные руки целовать!».

Помню разговор между двумя старушками: — М. А., кто же, душенька, вам готовит? — спрашивает Марья Николаевна.


72


— Сама, душенька, ведь у меня никого нет, да и что гут готовить — щи да каша, вот и весь сказ! — отвечает М. А.

— Как, щи да каша! Каждый день? И никогда пирожков?

М. А. покатывается со смеху.

— И никогда пирожков, душенька Марья Николаевна. Да когда же с ними возиться? Ну их!

М. А. не раз со смехом передавала этот разговор, когда приходилось ей говорить о том, как богатому человеку трудно понять бедняка, как трудно ему отказаться от своих потребностей.

— Вот у N. N. 25 шляпок и ей все новые надо, она помешана на них, так как же у них денег хватит на то, чтобы поденным по-человечески платить. Это мы с вами богатые люди, — нам ничего не надо.

И она действительно была богатым человеком, потому что ей ничего было не надо и потому всегда было, что отдать.

В дневнике Гусева «Два года с Толстым» рассказывается, как пришел в Ясную полуголый человек с женой и ребенком, в холод и слякоть, и Л. Н., взволнованный его видом, пришел в гостиную и сказал: «Давайте, что у кого есть». М. А. сняла с себя нижнюю юбку и отдала.

Я не могу сказать, чтобы М. А. вовсе не любила поесть no-вкуснее, чтобы ей не было приятно полежать на мягком или надеть что-нибудь теплое, легкое. С ее слабым здоровьем, малыми силами, ей особенно трудно было лишать себя элементарных удобств, но она была тверда в том, что должна жить только своими трудами и никого не затруднять.

Бывало, наберем грибов и зовем М. А—ну полакомиться ими. Она сидит за столом, с удовольствием глядя на любимое блюдо, и говорит: «Ах, Акулина Васильевна, опять вы и ножки и шляпки, молодые и старые, вроде М. А—ны, — все вместе зажарили. А вы, когда наберете побольше грибов, поджарьте самые молоденькие, Да со сметанкой. Вот уж мы с Иваном Ивановичем их поедим! Ведь вот я какая чревоугодница, беда!» — И М. А. комично закатывает глаза, предвкушая будущее удовольствие.

Не могу сказать, чтобы по природе своей М. А. была особенно кротка и мягка. Но в ее душе всегда жила глубокая любовь к людям и истине, а свою природную вспыльчивость, горячность, свою резкость, она долгим, упорным трудом изгоняла. За последние годы я, кажется, никогда не слыхала ее резкого осуждения, замечания, не видала ее раздражения. И это нередко после ряда бессонных ночей, изнуренная холодными ночными потами (ей иногда раза три, четыре в ночь приходилось менять рубашку), с лихорадочно горящими глазами.

Когда ей было особенно плохо, ее душил кашель, мокрота клокотала во впалой груди, она выносила стул на солнышко, садилась спиной к нему и надвязывала чулок. Около нее лежит Шавочка, кругом остальные собаки и мой малыш Мишутка, который едва говорит на совершенно непонятном диалекте, но, не переставая, «разговаривает» с М. А—ной. А она терпеливо старается по-


73


нять его и, как только проходит кто-нибудь мимо нее, говорит с умилением: «Как солнышко-то светит. Прелесть!».


2. ^ ДРУЗЬЯ И ПОСЕТИТЕЛИ М. А. ШМИДТ.


Л. Н. Толстой.


Редко где еще так хорошо, так просто, так тепло чувствовали себя люди всех классов, всех состояний, всяких направлений, как у М. А—ны. Нигде, может быть, так не раскрывали душу, нигде не обсуждались самые глубокие вопросы жизни, как здесь.

Здесь и Л. Н. был не только дорогим гостем, но и сам находил успокоение и отдых. Он так часто заезжал сюда, чтобы поделиться своими мыслями, своими радостями и горестями, поделиться новыми сведениями, полученными со всех концов мира. Он знал, что здесь не только поймет его старый друг и оценит все то, чем он живет, но, что гораздо важнее и редко бывает, этот друг любит его за самое лучшее, что есть в нем, стоит зорко на страже того, чтобы это лучшее ярко горело и светило людям.

Сколько раз бывало, что написанное Л. Н—чем письмо или статья переделывалась им по настоянию М. А—ны. «Нет, тут нет любви, Л. Н.» — твердо говорила она, когда у Л. Н—ча прорывалось слишком резко негодование, раздражение, осуждение. «Л. Н., ведь надо, чтобы вас слушали, надо, чтобы слово ваше до глубины души доходило, а это только раздражит. Нет, Л. Н., милый, так нельзя». И большей частью Л. Н. соглашался с М. А—ной. Помню, как на наших глазах так несколько раз Л. И. переделывал свою статью «Обращение к русским людям: к правительству, революционерам и народу», и М. А. несколько раз все оставалась недовольна ею, все уверяла, что мало в ней любви, пока, наконец, не осталась удовлетворена.

В записках Гусева «Два года с Толстым» рассказывается следующее: Л. Н. узнал об аресте своего единомышленника Молочникова. Тотчас же Л. Н. написал письмо Давыдову, спрашивая совета о том, что можно сделать для облегчения участи Молочникова. Письмо под первым впечатлением вышло очень резким. «М. А. Шмидт, — пишет Гусев, — не советует мне пока отсылать этого письма, полагая, что Л. Н., когда успокоится, напишет вместо него другое. Вечером, по совету М. А. Шмидт, Л. Н. написал другое письмо Давыдову, менее резкое».

То же самое было со страстным воплем Л. Н—ча против смертных казней «Не могу молчать», за который Л. Н. стал многим революционно настроенным людям того времени особенно дорог, за который революционеры и радикалы простили Л. Н—чу много его «грехов» — и его непротивление злом, и глубокий интерес к религиозным вопросам, и отрицательное отношение к господствующему направлению в искусстве и науке и т. д.

Даже многим из нас казалось, что нет достаточно резких слов негодования и возмущения, которые надо крикнуть против этого ужасного преступления властей.


74


Смертная казнь была тем злом, которое измучило, истерзало М. А—ну, не давало ей покоя, ни днем, ни ночью, и все же не без влияния ее твердой, упорной критики статья утратила мало по малу свой резкий, вызывающий тон и приняла ту форму, в какой она появилась в печати. Теперь, когда сравниваешь первую и последнюю версию «Не могу молчать», видишь, как она углубилась и получила вечное и повсеместное значение, благодаря той переработке, которой она подверглась.

И Л. Н. очень ценил эту критику М. А—ны. В дневниках Гусева приводятся слова Л. Н—ча: «Я думаю, что это кончено. Мой главный судья — М. А. одобрила это». В другой раз в письме к М. А—не он пишет: «Я не забуду послать вам свое писание. Мне это так же нужно, как и вам, чтобы вы прочли».

Те статьи Л. Н—ча, которые были особенно по душе М. А—не, она списывала во многих экземплярах и посылала друзьям, как «духовный гостинец». Обыкновенно эти духовные гостинцы посылались в самую трудную, нужную минуту и отвечали на самые наболевшие, неразрешенные вопросы. Она внимательно и чутко умела найти, что из писаний Л. Н—ча кому нужно послать. Редко она в таких случаях писала сама большое письмо с утешениями, советами. «Ну что я, такая вошь, написать могу!» говорила она про себя. «Лев Николаевич все как хорошо сказал, лучше чем он не скажешь!» Она просто писала несколько слов ласки и любви и слала «духовный подарочек».

Но были и такие, правда немногие, письма Л. Н—ча, с которыми она никак не могла примириться, и такие письма она не списывала не только для других, но и для себя.

М. А. страшно дорожила простотой изложения, доступностью мыслей Л. Н—ча для каждого малограмотного читателя. Страшно ценя «Исследование Евангелия», где истинное учение Христа изложено ясно, но недостаточно доступно для неподготовленных читателей, М. А. от всей души радовалась, когда Л. Н. качал излагать это учение в простейшей форме для детей и малоподготовленного читателя. Когда Л. Н. работал над «Учением Христа, изложенным для детей» 1), она ездила чаще обыкновенного в Ясную, помогала в переписке, списывала для себя особенно поразившие ее места и приложила все усилия, чтобы рукопись была как можно скорее передана «Посреднику» для издания.

В дневнике Л. Н—ча есть записи:

1908 г. 31 янв. «Нынче правил детское изложение Евангелия по желанию Марьи Александровны».

21 марта того же года записано: «За последнее время работал над новыми изданием «Круга Чтения» и еще над любимым Map. Ал. «Детским Евангелием».

М. А. очень ценила «Круг Чтения», — это была ее настольная книга, но, когда Л. Н. начал (отчасти опять-таки по ее настоянию) упрощать «Круг Чтения» и начали слагаться простые по изложению, но глубокие по смыслу и содержанию книжечки «Пути

————————

1) В издании «Посредника» было конфисковано московским градоначальником.


75


Жизни», М. А. «не помнила себя от радости», как говорила она. Она радовалась каждой новой корректуре этих книжек, печатавшихся в «Посреднике», торопила нас с их выходом, а когда книжки появились в свет (уже после смерти Л. Н—ча), она воспользовалась первыми спокойными после окончания осенних работ днями, чтобы засесть за вписывание в эти книжечки мест, выпущенных по цензурным условиям.

«Буду рада засесть за любимую работу, — пишет она Татьяне Львовне, — внесу все пропуски в книжечки «Путь Жизни», — что изменено и пропущено. Иначе этих книжек не пропустили бы». И она тщательно выправляла книжечки и в этом исправленном виде рассылала друзьям.

Л. Н. знал, что М. А—не он может спокойно высказать и свои личные и семейные горести, так как они не вызовут в ней чувства негодования и раздражения на его родных, на людей, живущих с ним. Он знал, что она всех их прекрасно знает и любит и прощает им все то тяжелое, что в них есть. Он знал, что его жалоб не узнает никто, что его самого она поддержит в его чувстве любви, смирения, терпения, что крик боли и негодования, вырвавшийся порою у него, она облегчит своей любовью и лаской и напомнит ему, что все хорошо, все к лучшему, все минуется, одна любовь останется.

Сколько раз помню Л. Н—ча, уходящего от нее со слезами умиления на глазах.

— Все хорошо, М. А., — говорит он.

— Все хорошо, милый Л. Н., — отвечает старушка и с глубокой любовью смотрит на него.


Посетители и друзья.


Как и в прежние времена первых попыток М. А—ны жить на земле, даже еще больше, приходили к ней люди поговорить, разобраться в своих мыслях и сомнениях. Как и прежде, не раз с ней селились люди, стремящиеся жить на земле, простой, трудовой жизнью.

В людях М. А. выше всего ставила любовность, искренность, отсутствие гордости и простоту, страшно ценила работу над собой и физический труд. «Там, где просто, там ангелов со сто, а там, где мудрено — там ни одного!», любила она говорить. Когда ей начинали разводить мудрствования, философствовать, она, смеясь, говорила: «Ах, отстаньте, пожалуйста! я, дура такая, ничего не понимаю» и прибавляла, что истина должна быть ясна для всех, и, если она, М. А., не понимает, то, значит, это и многие другие не поймут. «Как надо жить мне, вам, — вот о чем надо думать, — и это всем понятно, а то, что вы говорите, да бог с ней, со всей этой премудростью».

М. А. редко говорила сама, особенно, если ей приходилось говорить со Л. Н—чем, но каждое слово собеседника она слушала с большим вниманием, глубокой отзывчивостью. Она никогда не поучала, не читала наставлений и, если высказывала свое мнение, то высказывала его очень кратко, просто, прямо, иногда


76


даже резко. Этой резкостью она часто после мучилась и каялась в ней.

Помню, жил с ней довольно долго один молодой наш единомышленник, сын богатого фабриканта. Жил он зимой в «нашем» доме, столярничал и помогал М. А—не во всех ее работах. Первое время он не мог нахвалиться на свое житье, но мало по малу ему стал не по силам ее суровый режим, стало трудно постоянно есть то, что ела она, стало тяжело одиночество, тяжела ее работа, начала раздражать ее пунктуальность и немецкая аккуратность.

Казалось, например, совершенно не нужным кормить коров и лошадь не иначе как с весу, печь хлеб по часам, сбивать масло по градуснику, трудно все ставить точно на определенное место и т. д. И он, сохранив самую глубокую привязанность к М. А—не, все же ушел от нее.

«Душенька моя, — говорила потом М. А., — да где же со мной молодому человеку жить! Ни посмеяться, ни поговорить! Ему посидеть хочется, а я лечь хочу и кашлять и никому не мешать. А что аккуратность люблю, — так мне без нее и году не прожить. Силы у меня нет искать-то, что не на месте стоит, средств новые вещи заводить тоже нет, а если бы я сено не с веса давала, так разве его скотине хватило бы? У меня как мало сена уходит, а коровы, смотрите, какие гладкие. Прежде всего, чтобы скотина сыта и здорова была. Я иначе не могу».

Каждый день, с ранней весны до поздней осени, являлся к М. А—не часа в два попить чайку «дедушка-пастух». Он был очень стар, и М. А. очень заботилась о нем и любила его побаловать, чем только могла, вкусным.

Если ей привозил кто-нибудь в гостинец белого хлеба, она непременно угощала старика. Если она варила варенье (она варила его на продажу, если почему-либо продавать варенье было удобнее, чем свежие ягоды), то непременно пенки откладывались «дедушке-пастуху». Если у нас пеклись пироги, она всегда полу-шутливо, полу-просительно говорила: «Акулина Васильевна, душенька, а вы про дедушку не забудете?»

«Ведь он, бедняга, то целый день жарится на солнце, то мокнет под дождем и за скотиной гоняется. Пошли-ка меня, так я бы к вечеру богу душеньку отдала. А, ведь, он какой пастух! — он скотину никогда не ударит, она его слово знает. Он всегда доглядит, какая корова хромает, какая плохо ест. Как о таком пастухе не подумать?»

А дед был удивительный. Он сядет, бывало, пить чай с баранкой и говорит: «То-то, жисть! Тяпло, чаем поют, кормят, бабы молока дают, яичко иной раз дадут! Жисть!».

Поздней осенью он получал в деревне рассчет и уходил в Тулу. Там он несколько дней пьянствовал, потом нищенствовал, кормился в трактирах и ночевал в ночлежке. «То то жисть, — рассказывал он. — Намерзнешься на улице, придешь в трактир, — жарища. Тебе чай дадут, калач принесешь... Жисть!» Так и умер он, старый, замерзнув где-то в Туле под забором, пережив М. А—ну на один, два года,


77


Другой постоянный гость М. А—ны был Федот Мартынович, старый, деловитый мужик, умница, шутник, говорил постоянно в рифму. Жил не богато, но у него было хорошее, благоустроенное хозяйство, которое вела, главным образом, его баба, лет 60-ти если не больше, полная, красивая, удивительная работница.

Сам Федот был колодезник, поэтому под старость мучился ревматизмом и страшным удушливым кашлем. Пахать и косить он уже не мог и потому хозяйство передал жене и сыну, но сам ни минуты не сидел без дела. «Я только ходить не могу и руками махать», говорил он, «а так я здоров. Сижу на дворе и тюкаю топором, — то что починю, то колесо сделаю, то грабли. Без этого никак в хозяйстве нельзя. А сын что? У него руки не ходят. Без моей Марьи Алексеевны беда бы была!»

И действительно, когда во время возки снопов или уборки сена идешь мимо их поля или луга, прямо залюбуешься, как старый Федот стоит гордо на возу, ветер раздувает рубаху и седые вьющиеся волосы, а Марья легко, красиво подает ему снопы или огромные навилины сена. Федот балагурит, работа идет дружная, веселая. А сын со снохой за ними никак не успевают.

Федот в плохую погоду летом, осенью и зимой совсем не мог лежать от душившего его кашля.

— Господи, — говорила М. А., — у меня то благодать, тишина, покой, постель своя, да и кашляю я не так, а Федот Мартыныч всю зиму провисел на веревках, — лечь не мог. Ребята кричат, семейные ругаются!

И действительно, Федот подвешивал петлей веревку над своей постелью, и навалившись на нее локтями, просиживал так все дни и ночи. Так и дремал.

— Ничего, в домовину ляжем мы с тобою, М. А., так уж там проспим спокойно, никакой кашель не придет, — шутил Федот Мартыныч.

Федот, прийдя к М. А—не, часто помогал ей, чем мог: чинил грабли, насаживал лопаты, чинил ее шарабанчик.

Он любил порассказать что-нибудь из своей жизни и рассказы его всегда были интересны, с тонким юмором и наблюдательностью. Помню, как он всегда подсмеивался над доверием М. А—ны к барометру, термометру и прочим премудростям.

— А ты лучше, М. А., на небо посматривай, да у меня спрашивай: ломит ли, мол, Федот, кости. Вот это будет лучше твоего баромеля. А то, помню, у графа (Л. Н—ча) мы покос убирали, еще молодые мы с ним были. Сено сухое, порох! Мы говорим: «Давай скорее возить!». А он говорит: «Баромель на погоду идет, давай еще раз развалим». Ну, развалили, а туча и нашла, и дождь. Мы сгребать, да разве такую махину сгребешь! Больше двух недель с сеном валандались. Так гнилое и в сарай убрали! Вот тебе и баромель! А ты на него глядишь да постукиваешь!»

Помню рассказ Федота о том, как за ним присылали от великого князя (недалеко было имение какого то великого князя) колодезь чинить. — «Приехали на паре в коляске, бархаты, пристяжная голову гнет, кучер — не кучер — печь! Рукава — красные,


78


шелковые. Это князя в Тулу свезли и на обратном за мной заехали. «Где, мол, у вас тут колодезник первейший?» Я выхожу, важно так: «Чего, мол, вам?» «Да вот у князя колодезь чинить надо». Ну, знамо, я в коляску сел, развалился, руки калачиком. Знай наших! И мы умеем в колясках ездить!»

Федот пользовался огромным доверием М. А—ны, как хороший, разумный, наблюдательный хозяин и безусловно честный человек.

М. А. страшно дорожила хорошим кормом для скотины, а потому, как только начинался покос, она ужасно волновалась. В записках А. Б. Гольденвейзера («Вблизи Толстого») рассказывается, как раз единомышленник Толстого Н. Г. Сутковой 1) с сестрой пришли помогать М. А—не убирать сено. Заходила тучка, М. А. стала волноваться, что ее сено испортится. А Сутковой и говорит ей: «Зачем вы беспокоитесь, — значит так нужно».

М. А. ответила ему: «Это вы так можете рассуждать, а я еще до этого не доросла. Я хочу, чтобы дождик не вымочил моего сена».

Каждое облачко приводило ее в трепет, и она то и дело поглядывала на небо, всплескивала то бедрам руками и поторапливала работающих, сама из последних сил работая своими удивительно легкими и удобными, сделанными Федотом, граблями. «Вот с Федот Мартынычем на душе спокойней. Знаю, что настоящий мужик, хозяин, а то просто медвежья болезнь от волнения началась».

А Федот ходил между работающими, везде слышались его шутки и понуканье. Ловко подхватывал он пучек сена, мял его между пальцами, нюхал и выносил решение, что теперь делать с сеном.


Федот почти не пил, но сын пил изрядно, был слаб, хотел удержаться и не мог.

После японской войны вернулся разбогатевший там солдат, родственник Федота. Он заведывал в полку не то кухней, не то одеждой, — одним словом тот самый Сергей, который, уходя, оставил голодную бабу с кучей голодных ребят, о которых М. А. постоянно хлопотала, добывая им всякое тряпье и подспорье, этот самый Сергей, вернувшись, начал сейчас же поспешно строить огромную кирпичную избу с сенями посредине. Мужики недоумевали, что это значит. Пронесся слух, что Сергей сдал половину избы под «монополку». Мужики и бабы, не только своей древни — Скуратова, но и соседних деревень, заволновались. Почти все, зная свою слабость, решили не допускать в деревне винной лавки. Пришли к М. А—не. Мой муж написал со слов крестьян заявление куда следует. Мужики снесли и стали ждать результатов их ходатайства.

Скоро мужики узнали, что Сергей получил 200 рублей задатку и теперь будет спешно отделывать помещение. Они волно-

————————

1) Н. Г. Сутковой после 1905 г. начал со своим другом Картушиным издавать небольшие, наиболее сильные и резкие статьи Л. Н—ча. (Издательство «Обновление»).


79


вались, ругались, грозили избить Сергея, разбить водку, когда ее привезут, поджечь стройку и т. д.

Л. Н. записывает в дневнике 7 июля 1907 года: «Был у Марии Александровны. Она взволнована Скуратовскими мужиками, a я не могу не видеть в них отсутствия главного — внутренней работы, которая одна может спасти людей».

Л. Н. на этот раз искал многого — сознания и внутренней работы, а М. А. готова была «распластаться», чтобы поддержать крестьян в сейчасной борьбе с водкой и в их твердом решении не допустить этот соблазн у себя, — она просто хотела их самих и их семьи избавить от лишнего горя, страданий и нищеты.

М. А. подняла на ноги Л. Н—ча, Софью Андреевну, Татьяну Львовну. По ее просьбе они писали письма, ездили в Тулу к властям, а мужики в самую рабочую пору 4—5 раз ходили туда всем обществом просить избавить их деревню от такой беды, не устраивать у них винной лавки: «Главное, — говорил Федот, ведь помним мы, как у нас на деревне кабак был. Бывало, выедем пахать, а как за угол свернул, баба не видит, так лошадь и пустил, да задами и в кабак! Совсем раззорились, скотину всю перепортили, баб покалечили, ребят. Не дай бог, что было, пока лавку не закрыли. Только выправились, а теперь опять то же будет. Народ пошел слабый!»

Наконец удалось Татьяне Львовне добиться в акцизном ведомстве согласия не открывать лавки (это уже тогда, когда в дело был втянут вице-губернатор и чуть ли не губернатор), но лишь при том условии, что мужики вернут акцизному управлению 200 рублей задатка, выданного Сергею, да еще какие то 200 рублей расхода, который акцизное ведомства будто бы уже сделало для этой лавки.

Собрать между мужиками Скуратова, маленькой, бедной деревеньки, такую сумму, нечего было и думать. Собрать быстро такие деньги среди друзей, в большинстве случаев бедняков, тоже нельзя было надеяться. И вот М. А. решила написать одному молодому другу из богатой помещичьей семьи просьбу дать ей в долг эти 400 рублей с тем, что она мало по мало с помощью друзей вернет ему эти деньги.

Большого труда стоило М. А—не написать это письмо. Просить, хотя бы и не для себя, такие огромные, с ее точки зрения, деньги, казалось ей ужасным.

Деньги были присланы и лавки в Скуратове не открыли.


Еще из крестьян особенно часто навещали М. А—ну двое Рудаковских (третья ближайшая к хутору деревня): Федот Дмитрич — несколько черствый, умный, «себе на уме», и Петр Иванович — добродушный, ласковый, необычайно привязчивый к людям и к животным. Они приходили по праздникам оба в чистых рубашках, в пиджаках, старательно причесанные, чинно сидели и говорили о смысле жизни, о боге, о душе и об общественных делах Рудакова. Оба перечитали у М. А—ны и у нас все, что только было, читали осмысленно, вдумчиво, оба хотели купить себе из книг то, что им особенно нравилась.


80


У них зародилась мысль создать в их деревне потребительскую лавку. М. А. поддержала эту мысль, втянула в дело нашего друга П. А. Буланже, жившего последние годы в Овсянникове круглый год, в новом, выстроенном для него Татьяной Львовной домике.

Лавочка открылась в чьем то амбаре. Петр Иванович стал приказчиком, Федот Дмитрич — председателем правления.

Дело на первых порах пошло хорошо. Товар был хороший и продавался дешево. Стали записываться в члены кооператива и из соседних деревень. Петр Иванович отдавал лавке всю свою душу, забрасывая хозяйство на жену и сынишку. М. А. ликовала: мужики честно ведут общее дело, дружно собираются вместо сельского трактира на крыльце общественной лавки, поговаривают об открытии прокатного пункта сельскохозяйственных машин т. д.

И вдруг... Петр Иванович стал приходить один, грустно поникнув головой. В лавочке что то неладно. Федот Дмитрии зазнался, не дает правильных отчетов, из себя строит хозяина. С ним за одно и староста, а уж это дело и вовсе плохо.

«Ну и дура же я старая! Сколько лет живу, а не научилась, что от материальных благ никакого добра не выйдет. Забыла, что деньги соблазн, и людей в грех ввела. И ты дурак, Петр Иванович! Ты не борись, а просто уйди от греха. Где ж тебе их побороть, если корысть их заедать стала. Плюнь и уйди!»

Петр Иванович дела не бросил, да и М. А. не перестала интересоваться «потребиловкой».

Жил еще на усадьбе на месте старого барского дома в самодельной землянке дед Бирюк, «Прохвессор», как звали его, потому что, по его словам, он все знал и все умел делать. Он на крохотном клочке земли устроил себе огород, посадил клубнику и малину, поставил с десяток ульев и жил по своему, припеваючи. Он плел корзины, лапти и даже сапоги. Сам себя обшивал. В одном и том же котелке варил себе и обед, и чай, и варенье, помешивая его палочкой. Жил в землянке, в большой дружбе с ужами, которые приползали к нему греться и которых он поил молоком. Потребностей у него не было почти никаких, питался он овощами со своего огорода, да продавал мед от своих пчел и ягоды и на это покупал хлеб.

Бирюк знал всех и все, он уверял, что знал Николая II и его сестер и братьев еще ребятами.

— Бывало стоим в лагерях, — рассказывал он, — приезжает Александр III в коляске с ребятами. Он нас обходит, все осматривает, а дети, ребячьим делом, баловать начнут, на штанах по отводинам катаются. Придет отец, да как даст им по мягкому месту: «Не рвите штанов, за них деньги дадены». И... какой скупой был Александр, сам в заплатанных сапогах ходил.

«А меня страсть любил. Раз дорогу мы чинили, канавы рыли, а он в поезде едет. Увидал меня в окошко, кланяется: «Здравствуй, Бирюк!» кричит и рукой махнул.

«Инженеры, что они знают, — рассказывал он в другой раз, — только слава, что учатся. Раз на Кавказе мы туннель рыли. Ин-


Е. Горбунова-Посадова.

81


женер распоряжается, а я говорю: «не так, ваше благородие, так мы с ими разойдемся». Не слушает, ругается! Ну и разошлись, конечно! Послал за мной потом инженер то, просит: «Бирюк, покажи, пожалуйста, где рыть надо». Ну и прорыли.

Таких рассказов, бывало, не переслушаешь. М. А. слушает, вставляет шутливые замечания и заливается веселым смехом.

Беда Бирюка была его любовь выпить! Получит деньги за мед, за ягоды, за какую-нибудь помощь М. А—не и в монополку. Бывало, М. А. убеждает его:

— Бирюк, оставь деньги у меня, ведь голый ты совсем, на зиму валенки купишь, шубу.

— Э, маленький я что ли? Надо будет, все заведу!

Так и жизнь свою кончил Бирюк около монополии, свалившись головой в канаву. Весть эту привез нам Л. Н., который в одну из своих прогулок заехал на Косую гору, где скончался Бирюк. 4 сентября 1905 г. Л. Н. пишет В. Г. Черткову: «А вчера поехал верхом и у монополки на шоссе мне говорит кузнец: «А тут старик, что у Марии А—ны жил, только что помер». Я остановился, — лежит, закинув голову, старик «профессор», пчеловод, Робинзон, который жил в Овсянникове. Так это просто и так это близко, что ни о чем не следует думать, как о том, что бы хорошо умереть. Ведь жизнь есть умирание. Так что хорошо умереть, значит хорошо жить».


3. ^ М. А. ШМИДТ И ЖИВОТНЫЕ.


М. А. удивительно заботливо относилась к животным, но редко ласкала их и никогда не баловала. Собаки, например, не смели войти в избу. Ее собаки, коровы, лошади, все были сытые, здоровые, хотя пользовались более, чем скромным столом. Для собак специально варилась мелкая картошка и картофельные очистки. Но это неаппетитное блюдо тщательно раздавливалось в пюре и подправлялось снятым молоком и корками хлеба, которые были не по зубам М. А—не.

— Ах, дряни вы этакие, — говорила М. А., если молока было уж слишком мало и собаки, понюхав еду, ели ее, укоризненно поглядывая на хозяйку. — Что же, по вашему, мне и чай без молока пить, что бы вы кушать изволили? — и она подливала им еще часть своего молока. — Чревоугодницы вы этакие! Да я бы и сама рада одного молочка попить.

Собаки жили у нее до глубокой старости, и тогда им устраивался особенно теплый шалаш, припасалась какая-нибудь теплая тряпка, чтобы их укрывать, приберегались самые лучшие кусочки.

— Он стар, как М. А., — говорила М. А. про старого Тюльпана. — Ему трудно, ему так же тепла хочется.

Одна собака только была на особом положении — это Шавочка.

Как то зимой, идя за водой на колодец, М. А. подобрала полу-замерзшего щенка. Она принесла его домой. У щенка были отморожены лапы и уши, он совсем не мог ходить и все скулил. М. А.


82


носила его за пазухой, пока он не окреп. «Шавочка» так и осталась с вывернутыми лапками, мохнатая, безобразная, очень недоверчивая к людям и страшно привязанная к М. А—не. Она была необычайно чутка и умна. Казалось, что она понимает каждое твое слово и сумеет тебе об'яснить все, что ей надо. Ее темные глаза смотрели совсем по-человечески.

Шавочка жила в избе, ела остатки каши, получала больше хлеба, а иногда и кусочек сахару. Бывало, пьет М. А. чай в «прикуску» с крошечными кусочками сахара, Шавочка лежит у ее ног, виляет хвостом и умильно смотрит М. А—не в глаза. «Ах, дрянь ты этакая, сахара хочешь?» говорит М. А. Шавочка привстаёт на своих кривых лапках, виляется уже всем телом и облизывается. «Да что у меня сахарный завод, что ли? — говорит М. А. — Я, милая, и сама рада с сахаром чай попить. Ну, уж на, дрянь ты этакая!» и Шавочка получает кусочек.

Шавочка никогда не расставалась с М. А—ной. Она как то знала, куда идет М. А. Если к нам приходила Шавочка, значит, скоро придет и М. А. Если М. А. придет одна, значит через минуту явится и Шавочка. Если М. А. уезжала или уходила с хутора, Шавочка провожала ее грустным взглядом, стоя на пороге. Она знала, что ей запрещено бегать далеко за М. А—ной, и грустно оставалась и лежала в избе или на пороге. Но вдруг Шавочка срывалась с места, ковыляла к воротам усадьбы и ложилась около них, положив голову на кривые лапки и упорно глядя на дорогу. Сколько Шавочку тогда не зови, она ласково кинет на тебя одним глазом, вильнет хвостом, но не встанет с места: она чует как то, что М. А. скоро приедет или придет, и ни за что не хочет пропустить минуту блаженного свидания.

Шавочка была необыкновенно чутка и даже в избе она непременно тявкнет, если появится посторонний на дворе усадьбы. Она уж не ошибется! И М. А. с ней была спокойна: неожиданно к ней никто не войдет, — Шавочка «скажет».

Старый Пятачок, благодаря уходу и заботам М. А—ны, работал до последнего года жизни. Он уже не мог есть даже самого лучшего сена, и М. А. зимой варила ему труху и картошку. Но и в последнюю осень своей жизни он все же вспахал ей огород, свёз сено, возил из леса дрова вместе с крестьянскими лошадьми. Только М. А. уже не доверяла его мужикам и сама шла с ним рядом, останавливая его и давая ему отдохнуть 1).

Когда М. А. ездила на Пятачке, он шел не иначе, как шагом. Бывало, отправляемся мы все вместе в Ясную: М. А. на Пятачке, а мы с мужем пешком. Идем рядом, переговариваемся. Наконец надоедает итти так медленно и мы далеко обгоняем Пятачка.

— М. А., да вы махните кнутом!

————————

1) М. А. брала в лесу право на вырубку такого-то количества сухостоя и затем вместе с крестьянами ездила в лес, следя за тем, чтобы они брали для нее действительно сухостой и как раз столько, за сколько она заплатила. В последние годы это была для нее страшно тяжелая работа, тем более, что за дровами ездили обычно в плохую погоду, чтобы не терять хороших рабочих дней.


83


— Что вы, что вы, да вы меня, М. А—ну, кнутом подгоните, да разве я побегу? — Она часто вспоминала рассказ Л. Н—ча о том, как мальчики катались верхом на старой лошади.

— Как он, Лев Николаевич, все сказать умеет. Навсегда в душу западают его слова, — прибавляет она.

Если была грязь, а грязь около Овсянникова и Ясной бывала ужасающая, — глинистая каша, чуть ли не по колени, из которой никак не вытащишь ног, — то М. А. всегда брала с собой палку и, как только налипала грязь на колеса, она вылезала, вычищала все колеса, сама увязая в грязи, чтобы Пятачку было легче, и тогда только ехала дальше.

М. А. воспользовалась любовью моей старшей девочки к лошади и приучила ее, когда она подросла, кормить лошадь и вычищать ее закуту, что девочка и делала, гордясь своей обязанностью. Идешь, бывало, мимо коровника и слышишь, как переговариваются девочка и старушка, а в окошки то и дело вылетает маленькими навилинами навоз. М. А. чистит у коров, Катя у лошади, и у них идет самая оживленная беседа.

Помню, в соседней деревне корова подавилась картошкой. Прибежали за М. А—ной. Пошли мы вместе. Лежит корова, вытянув шею, и уже издыхает. Кругом куча мужиков, баб, детишек, спорят — лечить ли еще или прирезать. Хозяйка причитает. Оказалось, что, попробовав разные средства вынуть или протолкнуть картошку, мужики решили разбить ее в горле коровы поленом Мне и теперь жутко вспоминать страдальческие, почти остановившиеся глаза измученного животного. М. А., узнав, как «лечат» корову, всплеснула руками, опустилась на бревно и долго не могла подняться.

Через несколько минут мы молча побрели домой. М. А. не могла ни есть, ни спать и все охала и со слезами говорила о людской жестокости и невежестве. «Вот тебе и культура: и телефоны и граммофоны, а тут корову, свою кормилицу, зверским образом убиваем. Все это там, в высших классах остается, а народу шиш с маслом. На что она наука, когда она одним высшим классам служит и не над тем работает, что народу нужно. Вот милого Л. Н—ча не слушают, самого главного в жизни не знают, а пустяками занимаются».

Закуты у М. А—ны всегда были светлые, чистые, подстилка часто менялась и густо настилалась. На зиму закута тщательно обкладывалась соломой, чтобы скотине было теплее, и окна закрывались рамами.

Всех петухов и телят М. А. раздавала на племя, отдавая их большей частью бесплатно, и долго следила за отданными телятами, живы ли они действительно. Не в одной бедной крестьянской семье появились таким образом, благодаря ей, хорошие, породистые коровы и куры, которых никогда бы иначе бедняку было не завести.

Помню, как то попалась М. А—не книга о вивисекции 1). М. А., по ее словам, «чуть с ума не сошла», так поразила ее человече-

————————

1) С. К. «Жестокости современной науки».


84


ская жестокость и страдания людей и животных. Она не могла спать, не могла есть спокойно, всем рассказывала о прочитанном и особенно одолевала врачей и фельдшериц вопросами: неужели на чьем-нибудь страдании можно основывать чье-либо благо и движение науки вперед?

Когда ей кто-нибудь пытался доказывать значение вивисекции, она волновалась, горячилась и говорила:

— Ах, отвяжитесь, милые, да как же это можно другому причинять страдание, особенно бессловесному существу, которое и понять не может, зачем это все делается... Ну, уж хотите опыт делать, так режьте, пытайте себя или других, которые в это верят. Нет, лучше бы врачи учили людей, как по-человечески жить, как не эксплоатировать других, как по-братски друг к другу относиться, тогда бы куда больше болезней убавилось, чем от вашей вивисекции.

И она закрывала лицо своими худыми руками и вся как то вздрагивала и отворачивалась от ужаса перед этими страданиями.

Когда ей возражали, что необходимо делать и то и другое, она волновалась еще больше и говорила, что это самообман, что надо делать самое главное в жизни, и если выполнять эти главные требования совести, то «на ваши пустяки совсем времени не останется, и думать вы о них не станете».

— Вот как Л. Н. это все хорошо понимает, а говорят «он отрицает науку». Жить надо по совести, и тогда уж и науки, и культура, и все другое будет, и уж, верно, перестанут с собак пол шкуры сдирать и смотреть, что из этого будет и нельзя ли содрать три четверти шкуры. Ах, боже мой, как ученые люди суеверны!

Вот отрывок из письма М. А. к Л. Ф. Анненковой по этому поводу:

«...Я третью неделю живу под сильным впечатлением брошюры С. К. «Жестокости современной науки», — ни сна, ни душевного покоя не имею, плачу и мучаюсь. Так и вижу беспомощных детей, людей с привитым сифилисом, черной оспой, коховской туберкулиной, а в ушах стоит не перестающий стон беззащитных животных. Спасибо этому доброму человеку (С. К.), что он разоблачил ученых, этих страшных палачей 20-го столетия. Действительно, верить трудно, до чего люди, добрые по природе, могут одервенеть, отупеть, очерстветь, занимаясь ежедневно, из поколения в поколение, вивисекцией и придумывая самые варварские орудия пытки...».

И при таком отношении к животным у М. А—ны совсем не было сентиментальности, излишней чувствительности. Она не ставила перед собой, например, вопрос о том, как заниматься земледелием, если каждый удар лопаты волей-неволей губит десятки живых существ, когда приходится бороться с разными вредителями и т. д. «Надо жить, значит, надо и копать землю, и собирать гусениц с капусты и слизней с клубники». И как ни противна была ей эта работа, она делала ее и делала по возможности


85


сама. «Ах, боже мой, как же мне заставлять других эти гадости делать!»

Но она страшно радовалась, когда узнавала какую-нибудь новую меру, средство, которое предупреждало бы самое разведение вредителей и спасало бы ее от этой тяжелой обязанности.

М. А. страшно ценила всякие машины и приспособления, новые лучшие способы работы, которые облегчают человеческий труд. Хорошая немецкая или английская лопата, хорошие грабли, вилы, приводили ее в восторг. У нее бережно хранилось, со времени жизни на Кавказе, замечательное немецкое коромысло, которое ложилось на оба плеча, с особой выемкой для шеи, не давило загорбок, и ведра на нем висели на цепях и за них можно было держаться руками, чтобы они не качались. М. А. всегда была рада, когда кто-нибудь, испробовав это коромысло, внимательно его рассматривал или зарисовывал, чтобы сделать себе такое же.

— Ведь это какое облегчение людям, — говорила она. — А наши то бабы и девченки на палке носят, все плечи изрежет.

Помню, как она радовалась, когда завела сепаратор, планет, которые так облегчали и сокращали работу.

Все инструменты она держала в «идеальном порядке». Если они были в употреблении, М. А., по окончании работы, непременно сейчас же приводила их в полный порядок, прежде чем поставить на место.


^ 4. ПЕРЕЖИВАНИЯ В ВОЙНУ И РЕВОЛЮЦИЮ (1904 — 1905 г.).


В 1904 году была об'явлена война. Стон прошел по окружающим деревням. Угнали молодых солдат, пошли пожилые запасные, провожаемые ревом и причитаниями жен и ребят. У мужиков руки опускались при мысли о том, как оставить семью без работника. Были такие, что пробовали скрываться. Бабы в Туле легли на полотно железной дороги и не хотели вставать, чтобы не пустить поезд, битком набитый их мужьями и сыновьями. Такая то баба скинула, провожая мужа. Такую-то, оставшуюся с кучей ребят, из петли вынули. Запасные, уже пробывшие в казармах несколько недель, мужики прибегали домой на день или на ночь проститься с семьей и приносили известия о том, как ужасно обращаются с солдатами, какое идет воровство в полковых кухнях и в интендантстве, вести о сапогах не по ноге и с картонной подметкой, о шинелях, которые расползаются под пальцем, и т. д.

С фронта шли вести о поражениях, о тысячах убитых, замерзших, голодных, о пушках без замков, о негодных для плаванья судах, выходящих в море, о лжи, предательстве, воровстве, грабеже, разврате, обо всем, с чем всегда нераздельно связана война, о чем не пишут во время войны в газетах, а лишь передают очевидцы. Вести эти в Ясную приходили со всех концов мира, несмотря на всякие цензуры, а к М. А—не шли через солдат, солдатских жен, матерей и отцов.


86


Страшное это было время — годы японской войны. Оно теперь меркнет перед тем, что пришлось пережить в следующую войну, но тогда война переживалась мучительно тяжело.

М. А. полна была забот о солдатках с их горестями и нуждами; через нее и мы следили за судьбой мужиков, призванных из ближайших к Овсянникову деревень, и за судьбой их семей, оставшихся без кормильцев.

Година революции с жестоким подавлением революционного духа, пожалуй, еще тяжелее переживалась М. А—ной, тем более, что немало близких ей людей погибло и пострадало в те времена. Особенно тяжело переживала М. А. судьбу племянника своего Саши Шмидт, младшего сына ее брата. Это был милый юноша, всей душой стремившийся служить народу. Он принимал горячее участие в революции 1905 года, а затем участвовал в ряде экспроприации и был, если не изменяет мне память, взят чуть ли не с бомбой в руках. Несколько раз во время своей революционной работы он приходил к М. А—не в минуты сомнения. Но ему, захваченному пылом борьбы, желанием вот теперь, сейчас же достичь народного блага и восстановить нарушаемую веками справедливость, — ее доводы были мало убедительны. И только после, уже сидя в тюрьме, приговоренный сначала к смертной казни, которую потом заменили вечной каторгой, затем (вновь приговоренный к смертной казни за участие в организации большого побега из каторжной тюрьмы и вновь оставленный в живых, как тяжело больной туберкулезом, он много передумал, пережил, кое-что перечитал из произведений Л. Н—ча и стал очень близок М. А—не. Он особенно горячо к ней привязался, а с нею вместе и ко всем нам, принимавшим горячее участие в его судьбе. Письма его с каторги были полны глубоких мыслей, серьезных запросов, большой любви и кротости. В тюрьме он заслужил всеобщую любовь и кличку «толстовца».

Помню, как каторжанам было разрешено иметь в стенах тюремного двора свои огороды. М. А. несказанно радовалась этому и послала Саше и его товарищам семян и даже усов клубники. Все это дошло и было благополучно посажено, начало расти и радовать узников. Но новый начальник тюрьмы нашел, что огород — это лишняя поблажка преступникам, и приказал все огороды перекопать. Это был невероятно зверский поступок, оценить который могут только те, кто пережил это сам или у кого близкие люди пережили это издевательство над человеческой личностью. Сестра Саши раз в год ездила в Сибирь на свиданье с ним (свидания давались ближайшим родным раз в год) и каждый раз, возвращаясь от каторжан, пробыв в их среде и в среде их родственников, она рассказывала такие ужасы о их положении, что М. А. прямо больна становилась, а мы ходили сами не свои. После долгих хлопот, благодаря помощи А. Ф. Кони и брата и сестры Стаховичей, удалось добиться невероятного: Сашу, дважды приговоренного к смертной казни и отбыванию вечной каторги, выпустили, хотя совершенно больного, за стены тюрьмы на поселение.


87


Трудно было без слез читать письма Саши с этой «воли» у стен тюрьмы. Он радовался воздуху, свободе движений, возможности вести разумную работу, самому обслуживать себя и т. д. Он уже едва мог встать с постели, мучительно харкал кровью, но был счастлив.

Через 1Ѕ месяца после выхода из тюрьмы он умер.

Горячо переживая тяжести, вызванные войной, революцией и ее подавлением, страдая чужими муками, М. А. ни в чем не изменила за это время своей жизни, ни в чем не изменились ее взгляды. Она верила, твердо знала, что добрая цель может быть достигнута только добрыми средствами, что насилие всегда приносит гнет, страдания, раззорение, беды, а потому в душе ее не было радости при победах той или другой враждующей стороны, а была только тяжесть от бездны людских страданий, от затемнения человеческого сознания теми или другими дурманами, от того, что люди так далеко отходят от единого верного пути и единственного доступного нам способа разрешить все личные и общественные вопросы жизни, — это жить самому по законам своей совести.

Вот отрывок из письма Марьи Львовны к Вере Сергеевне. Толстой 1905 г.

«... Да, политика заела совсем. М. А. вчера звала к себе и говорит: «райская жизнь, ни одного слова о политике». Она удивительна, М. А., — я всегда от нее учусь. Всегда строго ко всему (в себе) относится и много много, мне кажется, вносит добра в мир».

И еще отрывок из другого письма Марии Львовны к той же В. С. Толстой в том же году:

«...Сегодня была удивительная по своей высоте и твердости Марья Александровна. Рассказывала, какое у нее вдруг наступило душевное успокоение, что ей ничего не страшно, что она смотрит вперед, ничем земным не тревожится, и как ей хорошо и радостно. Я вижу по ее серьезным глазам, что она пережила какой-то душевный переворот, и я боюсь, что это перед смертью. Коровы у нее нет, деньги, припасенные на корову, она понемногу проживает, и это ее нисколько не тревожит, как бывало. Вот удивительный человек, и как с ней хорошо».




Похожие:

Четвертая. Первые годы нашей жизни в овсянникове iconУсловия жизни женщин-казачек в первые годы переселения на Кубань
Фастовец Анастасия Геннадьевна, учитель историии и обществознания сш №17
Четвертая. Первые годы нашей жизни в овсянникове iconВ первые дни войны
В ней, как в капле воды, отражается история других частей нашей армии, на долю которых не выпала слава громких побед. Но бойцы и...
Четвертая. Первые годы нашей жизни в овсянникове iconПервые годы служения Патриарха Пимена: 1971 1976 годы. Рпц и “всемирный шум” диссидентского движения в России

Четвертая. Первые годы нашей жизни в овсянникове iconТопик гайд (фокус группа) Для оперативных рабочих пометок Знакомство
Какие явления, феномены, события городской жизни всплывают у Вас в памяти при упоминании Вашего города (первые несколько, которые...
Четвертая. Первые годы нашей жизни в овсянникове iconСценарий конкурса патриотической песни
И есть в них все: горечь отступлений в первые месяцы войны и радость возвращения к своим, картин жизни солдат, рассказы о боевых...
Четвертая. Первые годы нашей жизни в овсянникове icon60-летию Великой Победы
Именно тогда я впервые познакомилась с реликвиями нашей семьи: архивными документами, свидетельствами, рассказывающими о жизни моих...
Четвертая. Первые годы нашей жизни в овсянникове iconМуниципальное общеобразовательное учреждение
Каким ты будешь в школьные годы, таким ты и станешь в последующей жизни. Для меня школа это второй дом. Здесь мы общаемся, советуемся...
Четвертая. Первые годы нашей жизни в овсянникове iconМуниципальное общеобразовательное учреждение «Гимназия №108»
Каким ты будешь в школьные годы, таким ты и станешь в последующей жизни. Для меня школа это второй дом. Здесь мы общаемся, советуемся...
Четвертая. Первые годы нашей жизни в овсянникове iconВопросы
Петр 3 внутренняя и внешняя политика. Дворцовый переворот 1762 года. Первые годы правления Екатерины 2
Четвертая. Первые годы нашей жизни в овсянникове iconЧтобы ничего не пропало
Время такое сокровище, которое не должно тратиться даром. А как много потерянного времени в нашей жизни. Если бы сосчитать все минуты,...
Разместите кнопку на своём сайте:
Документы


База данных защищена авторским правом ©podelise.ru 2000-2014
При копировании материала обязательно указание активной ссылки открытой для индексации.
обратиться к администрации
Документы

Разработка сайта — Веб студия Адаманов