Здесь мне приходится снова сделать перерыв и рассказать, что же происходило у меня дома icon

Здесь мне приходится снова сделать перерыв и рассказать, что же происходило у меня дома



НазваниеЗдесь мне приходится снова сделать перерыв и рассказать, что же происходило у меня дома
Дата конвертации30.06.2012
Размер213.6 Kb.
ТипРассказ



Здесь мне приходится снова сделать перерыв и рассказать, что же происходило у меня дома.

Прежде всего вспоминается та огромная работа, которую удалось мне провести с мамой по редактированию тома Юбилейного академического издания Толстого, посвященного последнему предсмертному труду Льва Николаевича "Путь жизни". Сам Толстой придавал этой работе особенно большое значение. Выросла она из сходных его работ, собраний наиболее близких его мировоззрению изречений различных мыслителей и его самого: "Мысли мудрых людей на каждый день", "Круг чтения". Но "Путь жизни" был составлен по другому плану. Здесь не было ничего связанного с календарем, а должны были быть изданы брошюры — собрания мыслей, посвященные отдельным вопросам: "Бог", "Жизнь в настоящем", "Половая похоть", "Тщеславие" и т. д. Всего, кажется, 30 глав. Лев Николаевич работал над "Путем жизни" с огромным увлечением и трудолюбием в 1909 и 1910 годах. В 1910 году книжки начали издаваться. Лев Николаевич, как обычно, переделывал каждую главу много-много раз и в рукописи, и в корректурах. Ему помогали В. Ф. Булгаков и А. Л. Толстая. Издательские работы взял на себя папа. Но, как я уже упоминал, он не только издавал книжки, но и сам деятельно вникал в написанное Львом Николаевичем, иногда давая ему советы, с которыми Толстой то соглашался, то не соглашался. Из Москвы папа постоянно привозил в Ясную корректуры глав, которые правил и он сам, и терпели-


31


вейшая Александра Ивановна Борисова, но далее Лев Николаевич одну и ту же главу и в корректурах вновь правил бесчисленное число раз.

В своих воспоминаниях в книге "40 лет служения людям" И. И. Горбунов-Посадов пишет: "В последний мой приезд в Ясную Поляну 18 октября 1910 г. я привозил ему корректуру двух книжек "Пути жизни", которые он тогда просмотрел. Еще две корректуры "Пути жизни" я привез ему в Астапово 3 ноября. Он не мог уже прочесть их. Но даже в последней беседе со мною за три дня до смерти он говорил ослабевшим голосом с любовью «о наших книжечках»". Вполне понятно поэтому, что при распределении ответственных редакторов отдельных томов юбилейного издания для "Пути жизни" редактором был выбран мой отец.

Однако к этому времени папа уже был не в состоянии выполнять эту работу, и неофициально ее выполнение было поручено маме и мне под руководством Н. Н. Гусева. Папа настолько ослабел, что лишь изредка давал нам какие-то советы по работе или вспоминал что-либо из истории печатания. Мы же с мамой принялись за дело с большой энергией. Работа была чрезвычайно сложной и требовала очень многих сил и времени.

В Толстовском музее, а точнее, в здании бывшего особняка Морозова, там где помещался музей Западной живописи (ныне здание Академии художеств), имеется стальная комната, где хранятся оригиналы рукописей Толстого. Открывалась она с помощью шифрованных замков, так что внешние условия работы были самыми романтическими.
Бесконечные стеллажи были уставлены папками рукописей, причем "Путь жизни" хранился в большом числе папок. Здесь были, во-первых, листочки с выписками отдельных мыслей различных авторов, далее, уже машинописные рукописи отдельных глав, наконец, гранки и сверстанные корректуры. Все эти документы были испещрены поправками рукой Толстого и напечатаны во многих редакциях.

Почерк Льва Николаевича очень трудный. Он экономил бумагу, писал на клочках, на полях, всячески сгущая текст, и разобрать его руку, особенно вначале, было нелегко. Однако вскоре я, а мама и ранее, привыкли к его руке, и дело пошло быстрее. Наша роль заключалась в том, чтобы восстановить правильный текст, который в издании "Посредника" был во многих местах искажен. Кое-где переписчик не понимал почерк Толстого, а Лев


32


Николаевич не замечал вкравшейся ошибки. Кое-где рукопись искажалась по цензурным условиям (что-то иногда просил сделать и отец, боясь, что книжки вовсе не пропустят, и чаще непосредственно по требованиям цензуры). Необходимо было точно мотивировать все вносимые поправки, указывая первоначальный текст, а также варианты различных мыслей (варианты печатались по старой орфографии). Нужно было написать подробные комментарии с историей писания и печатания. Работа была выполнена огромная, и комментарии должны были занять много листов, причем носили они не только академический характер, но представляли собой и интересный документ для довольно широкого круга читателей.

Наш главный редактор Н. Н. Гусев работал с чрезвычайной любовью, и творческое содружество с ним было не только весьма поучительным, но и необыкновенно приятным. Мне очень дорого, что у меня в шкафу стоит том "Пути жизни" с его трогательной надписью, где он вспоминает и работу отца над этой книгой, и нашу работу с мамой. Книгу эту он ставил чуть ли не выше всех других сочинений Льва Николаевича.

Однако если чисто редакторская наша работа полностью отражена в Юбилейном издании, то от комментариев уцелело лишь весьма немногое. К этому времени в редакционной комиссии произошли большие перемены. Благодаря самоотверженной борьбе И. С. Радионова, с большим трудом удалось напечатать в этом издании всего Толстого, поскольку перед лицом мирового мнения уже ничего нельзя было изменить. Но в отношении комментариев и истории печатания были приняты жесткие ограничения. Таким образом, первая половина издания, где печатались художественные произведения, вышла с обширными комментариями, вторая же часть — с крайне урезанными.

Конечно, основной объем работы выполнялся не в стальном хранилище, а дома. Частично мы работали и в коммуне Шестаковка, где жили вместе с мамой около месяца во время моего отпуска. Эта толстовская коммуна имела совсем другой характер, чем Березки и Новый Иерусалим, о которых я писал раньше. Жизнь и быт здесь были гораздо более суровыми. Среди коммунаров было мало интеллигентов, большей же частью это были крестьяне, многие из близких сект. Кажется, там был хор с толстовскими и полусектантскими песнями. Руководил коммуной Борис Василье-


33


вич Мазурин, человек во всех отношениях незаурядный, и к нему я буду еще не один раз возвращаться.


* * *


Не могу точно припомнить, но несколько лет отделяют нашу с мамой работу над "Путем жизни" от другой большой работы — "А. П. Чехов и народное издательство "Посредник".

Как я писал в начале этих воспоминаний, у нас во дворе был сарай, где внизу лежали дрова, а наверху, на чердаке, — пачки с книгами и журналами "Посредника". Там же, без всякого порядка, лежали груды писем — переписка отца и отчасти издательства и редакций журналов. Пришла пора подумать о спасении этих писем, об извлечении из них всего ценного.

Для этой цели я отправлялся на чердак, запихивал поплотнее в мешок очередную порцию писем и тащил домой, где вытряхивал их горой на пол в своей комнате. Начиналась разборка. В этой массе писем, с безнадежно перепутанными датами, значительное большинство не представляли совершенно никакого интереса: это были письма читателей, просящих выслать те или иные книги или подписаться на журнал на следующий год. Но попадались и другие, авторы их были близкими знакомыми семьи, и содержание писем могло представить известный интерес для будущих исследователей.

Наконец, в этой груде отыскивались настоящие жемчужины. Боюсь ошибиться, но насколько осталось в памяти, там были как всегда восторженные письма И. Репина, письма П. А. Кропоткина, Н. С. Лескова и многих, многих других. Все эти письма нами тщательно выделялись и сданы были, вместе с другими, в Государственные архивы. Однако чувство особенного счастья охватывало меня, когда я находил открытку или "секретку" с такой характерной, красивой подписью "А. Чехов". Что такое "секретка", пожалуй, для теперешнего читателя требует объяснения. Это был небольшой лист изящной, обычно голубой бумаги, согнутый пополам. У краев этот лист был пробит дырочками, как у марок, и поле между дырочками и самим краем было, как у конвертов, залито клеем. По идее, эти секретки можно было прочесть, только разорвав вдоль дырочек край "секретки". Размеры секретки были не больше почтового конверта. Иногда вовнутрь вкладывались еще листки бумаги.


34


Сначала казалось, что каждая из таких находок представляет собой нечаянное счастье. Но находок становилось все больше и больше, и их оказалось всего 23.

Нужно сказать, что некоторые из писем А. П. Чехова, относящиеся к его сотрудничеству с "Посредником" и адресованные частью В. Г. Черткову, а в основном И. И. Горбунову-Посадову, были уже ранее, в числе 17, опубликованы в известном 6-томном издании "Письма А. П. Чехова", вышедшем под редакцией его сестры М. П. Чеховой в "Книгоиздательстве писателей в Москве". Но они были там напечатаны без комментариев, хоть сколько-нибудь раскрывающих смысл этих писем, относящихся к истории публикации рассказов Чехова в "Посреднике". Нам с мамой показалось, что было бы очень хорошо напечатать книгу, где были бы собраны воедино все документы, относящиеся к этой стороне писательской жизни Чехова. Наряду с ранее напечатанными письмами сюда должны были войти и письма к Чехову работников "Посредника", опять-таки главным образом И. И. Горбунова-Посадова, и переписка этих работников о Чехове между собой. К счастью, почти все эти документы сохранились либо в Чеховском архиве, хранящемся в Рукописном отделении Библиотеки СССР им. Ленина, либо в копировальных книгах переписки В. Г. Черткова и других сотрудников "Посредника", хранившихся в то время у В. Г. Черткова.

Нам казалось, что такая книга была бы интересной для достаточно широкого круга читателей не только потому, что речь шла о Чехове. Нет, в такой книге само по себе и совершенно естественно отразилась бы одна из интереснейших сторон дореволюционной жизни передовых русских интеллигентов — желание и активная работа по просвещению русского народа, а также широкое сочувствие взглядам и деятельности Толстого. Все это для современного интеллигентного человека совершенно неизвестно.

Начало переписки А. П. Чехова с "Посредником" относится ко 2 мая 1891 г. В этот день Чехов вернулся из совместной с А. С. Сувориным заграничной поездки. Отвечая на письмо отца с просьбой поместить в один из готовящихся своих сборников "ваш маленький задушевный рассказ «Ванька»" с припиской: "Пишущий эти строки рад случаю пожать руку автору «Припадка» и пожелать ему подарить русскую литературу не одним еще столь же значительным произведением", А. П. Чехов пишет, адресуя письмо В. Г. Черткову: "Я весь к услугам «Посредника», потому что всей


35


душой и сердцем сочувствую его целям и глубоко уважаю руководящих этим добрым предприятием, о которых я слышал много хорошего".

А. П. Чеховым были переданы безвозмездно для публикации в изданиях "Посредника" многие из его лучших рассказов, хотя давалось это писателю далеко не просто из-за договоров с другими издателями, и особенно из-за его литературного рабства у Маркса. Письма А. П. Чехова, наряду с деловыми строками, как всегда в его эпистолярном наследии насыщены блестками его милого юмора и художественных строк. Между ним и моим отцом завязались тесные чувства дружбы. Именно отец был непосредственным виновником первого приезда Антона Павловича в Ясную, куда он никак не решался отправиться. Переписка Чехова с Чертковым довольно быстро оборвалась из-за трудного, мнительного характера Владимира Григорьевича, часто видевшего в людях отрицательные качества, в действительности в них полностью отсутствующие. Переписка же и общение с отцом остались все такими же теплыми до самой кончины Антона Павловича. В своей статье в сборнике "40 лет служения людям" Иван Иванович вспоминает: "В тот день, когда я последний раз видел Чехова, перед его отъездом в Шварцвальд, куда он ехал умирать, он был очень слаб. Ему даже было трудно говорить. Когда я ему сказал, что принес наши новые издания и что передам их потом его жене, глаза его заблестели, и он потребовал, чтобы я сейчас же непременно принес ему наши книжечки. Я принес и положил перед ним, и он ласково погладил их, прежде чем заглянуть в них своим истомленным взором. И тут я как-то особенно почувствовал его симпатию к нашему делу".

Работа над книгой, составление комментариев были удивительно приятными. Нам представлялось возможным, что эта книга все же увидит вскорости свет. Казалось, что публикация новых неизвестных писем Чехова может привлечь к нашему делу внимание издательств. Надо вспомнить, что почему-то И. В. Сталин испытывал к Чехову необычайную любовь. При почти полном отсутствии на прилавках книг других классиков книжки Чехова в дешевых изданиях постоянно появлялись и, если бы это не был великий Чехов, право же, они могли бы набить оскомину, как это было с Маяковским, Ал. Толстым, Шолоховым с его "Поднятой целиной" и прочими. Но издательства оказались на "идейной высоте". Слишком уж ярко перед читателями вставали картины


36


духовной жизни русской передовой интеллигенции, ее увлечение Толстым и многое, многое другое, что для наших современников уже было закрыто мощным занавесом. Книга так и осталась ненапечатанной до сегодняшнего дня. (Книга вышла в изд. Государственного литературного музея. Москва, 1992. — Прим. ред.) Сданные нами в государственный архив подлинники писем Антона Павловича и публикация их в полном собрании Чехова отняли и последний соблазн для печатания книги.

Работа над книгой ввела нас в самую гущу лаборатории великого писателя, его замыслов, мыслей, — а другого такого же обаятельного, кристально-чистого, талантливого человека трудно себе представить. В книге отразилось и увлечение Чехова учением Толстого, и последующий отход от этого увлечения, при неизменной огромной любви к Толстому. Также полно раскрывалась и любовь, и симпатия, и преклонение перед талантом Антона Павловича со стороны Толстого.

В те годы мне казалось, что я уже стал настоящим специалистом по Чехову, чего теперь совсем не могу сказать из-за своей плохой памяти. Составление комментариев требовало не только всех документов, относящихся к переписке, но часто и чисто шерлокхолмсовских исследований для установления дат, имен и других обстоятельств, упоминаемых в переписке. Помню, как я ломал голову над датой, вроде "вторник на Фоминой неделе", пока не раздобыл календарь того года и не установил точную дату.

Пусть книга и не напечатана, а мне и маме, при нашей такой дружной работе, она дала много радости.


Глава VIII

ТЮРКИ


К этому же примерно времени относится начало моего знакомства с братьями Тюрк, сыгравшего огромную роль в моей жизни.

Я уже упоминал о детском враче Г. А. Тюрке, приезжавшем в Ново-Иерусалимскую коммуну. У него была жена Надежда Карловна, два сына — старший Густав и младший Гюнтер, и средняя между ними дочь Елена, ныне, к моему счастью, здравствующая (скончалась в 1982 г. — прим. ред.).

Семья была типичной для обрусевших немцев. И Гутя, и Гитя учились в немецкой гимназии, впоследствии в школе. В семье очень увлекались музыкой, живописью, литературой. Отец стремился приобщить детей и к русской, и к немецкой культуре. Сам он был большим любителем древней церковной православной архитектуры, деятельным членом Московского общества памятников старины (за точность названия не ручаюсь), за что жестоко поплатился. Как детский врач, он пользовался большим авторитетом и популярностью в среде московской интеллигенции.

Гутя окончил Математическое отделение МГУ, т. е. то же самое отделение, где учился и я, но кончил на несколько лет меня раньше. Он очень увлекался астрономией. Еще будучи студентом, он написал статью о статистическом исследовании лунных кратеров. Эта статья, не слишком замеченная в свое время, стала широко известной много лет спустя, когда спутники стали исследовать Луну. Еще в школе его самым близким другом был, ставший


38


впоследствии знаменитым, полярный радист Э. Кренкель. А в университете он сдружился с впоследствии выдающимся астрономом Б. Воронцовым-Вельяминовым, причем, как ни разошлись их судьбы, эта дружба продолжалась до самых последних дней Гути.

У Гути в университете появилась подружка Соня, маленькая, миловидная, очень курносая, вся в золотых завитушках. Гутя же был высоким, красивым темным шатеном, нос имел с горбинкой. Скоро они стали мужем и женой, и моя сестра Оля, которая жила в одном с ними переулке на Остоженке — Савельевском, рассказывала, как часто она видела эту пару в трамвае и как вся публика обращала на них внимание за их необычайный вид. И Гутя, и Гитя произносили слова с каким-то придыханием, сообщавшим особое значение всему, о чем они говорили.

Сначала на моем горизонте появился Гутя.

Жил я в то время в проходной комнате, через нее попадали в комнату к папе. (Кстати, как это мне было неудобно во времена, связанные с Валей!) И вот, время от времени по вечерам, когда я сидел за какой-нибудь работой за своим письменным столом, сзади меня проходил этот высокий красивый молодой человек к отцу и запирался у него, едва кивнув мне при встрече. Я узнал от папы, что Гутя, так же как и я, увлечен Блоком. Блок же висел над моим столом, причем это был самый любимый мой портрет позднего Блока, с морщинами, с мрачным выражением лица. (Я любил и люблю его третий том, "Страшный мир", а не первые два тома.) Кончилось дело тем, что то ли папа рассказал Гуте о нашей общей любви, то ли Гутя увидел портрет и сам обратился ко мне, но завязался разговор о Блоке, который очень быстро выявил глубокое наше единство и вызвал, в конце концов, глубочайшую дружбу, которая продолжалась всю Гутину жизнь. Добавлю, что установлению нашего знакомства сначала мешала моя глухота, и поэтому я как-то особенно чувствовал свое унижение перед Гутей до этого разговора.

Гити в это время не было в Москве. Он сидел в Иванове-Вознесенске за отказ от военной службы. Это заключение оставило тяжкое воспоминание у него, так как непосредственно перед этим в городе вспыхнула забастовка рабочих, чуть ли не первая при советской власти, и он сидел в одной камере со смертником — одним из руководителей забастовки.


39


Соня быстро примкнула к нашей дружбе. Было решено отправиться вместе в Шахматово, имение, где провел детство и юность Блок. Мы знали, что в 1917 году имение было разорено и что дома и усадьбы не осталось, но все же решили поискать это место, тем более что совершенно правильно подумали, что нельзя до конца понять природу в Блоковских стихах, самим не посмотрев ее.

Шахматово лежит, насколько помню, километрах в пятнадцати от первой станции Октябрьской дороги после Подсолнечной. Выехали мы в воскресенье рано утром, выяснили на станции, как идти в Шахматово, и с легким сердцем зашагали туда. Каково же было наше разочарование, когда, придя в это Шахматово, мы узнали, что оно вовсе не Блоковское, а другое, и что истинное Шахматово лежит от этого тоже километрах в пятнадцати. Что же делать, мы были молоды и полны энтузиазма. Дорога была крайне живописная, в Подмосковье я не встречал мест с такой особенной, характерной природой.

Когда мы подходили уже к истинному Шахматову, то увидели работающих на поле колхозниц. На наш вопрос, здесь ли Шахматово, они очень оживленно откликнулись и начали расспрашивать нас, жива ли еще Люба (жена Блока) и что-то еще о его семье. Это свидетельствовало о том, что мы были первооткрывателями усадьбы после долгих лет полного ее забвения.

Когда вошли в усадьбу, увидели едва различимые остатки аллей между кустами сирени и, подойдя к месту, где стоял бекетовский дом, кирпичи от его фундамента. Рядом с домом лежал могучий тополь с еще зелеными листьями, сломанный прошедшей за несколько дней перед этим бурей. Тополь этот описан в "Возмездии", и он вызвал во мне наплыв многих печальных мыслей и чувств.

Дом Бекетовых стоял на пригорке, под ним было озерцо или речка, напоминавшее о существовании "болотных попиков". По другую сторону поднималась гора, заросшая зазубренно елями. Над ними садилось солнце. Эти ели тоже были воспеты Блоком.

Уже было поздно. Так хотелось сесть и почитать стихи о Шахматове, захваченные нами, но мы боялись опоздать к последнему поезду в Москву. А я служил в ВИОСе, и уже в то время опоздания сильно карались. Поэтому мы быстро-быстро пошли обратно.


40


He доходя одного-двух километров до станции, мы услышали, как прошел последний поезд на Москву. Оставалось ночевать в лесу и ждать первого раннего поезда.

Гутя и Соня свернулись комочком, грея друг друга, а я не мог уснуть и из-за холода, и из-за усталости и избытка впечатлений. Всю ночь, как верный рыцарь, я ходил вокруг Сони и Гути, охраняя их сон. Рано утром мы побежали на поезд.

К сожалению, эта поездка имела самые тяжелые последствия. На службу я поехал прямо с вокзала, без всякой передышки. Вскоре слабость и черный кал показали мне, что у меня начался очередной приступ язвы, самый тяжелый из всех, случавшихся со мною.

Не помню, как я добрался до дома. Был вызван врач, типа медицинского держиморды, который, едва посмотрев меня, заявил, что у меня никакой не приступ язвы желудка, а геморрой. Попытки разубедить его ни к чему не вели, и я так разволновался при этом, что у меня началась страшная кровавая рвота. Здесь мой врач перепугался, вызвал скорую помощь и написал "сопроводиловку", что мне необходимо сделать немедленно операцию.

Меня привезли в клинику на Пироговской. Я был в сознании, но крайне слаб. Несмотря на глухоту, до меня доходили слова спора между врачом приемного покоя и вызванным хирургом. Хирург-мужчина хотел выполнить директиву участкового врача и сейчас же отправить меня на операционный стол. Женщина-врач приемного покоя резко протестовала против этого, указывая хирургу, что от потери крови я так ослабел, что не вынесу операцию. Она говорила: "Уступлю Вам только, если Вы дадите мне расписку, что действовали против моих слов на собственный риск". Врач испугался и отступил. Все это доходило до меня сквозь туман слабости и, хотя мне не хотелось операции и хотелось жить, в общем я не мог уже волноваться и после этого на всю жизнь стал понимать, что человек, тяжело больной, слабый, уже может безразлично относиться к смерти или даже желать ее. Я не верил в Бога, но в эти минуты шептал или говорил про себя: "Да будет воля Твоя", смиряясь с возможностью смерти. На носилках меня перетащили в палату на верхний этаж. Со мной осталась дежурить мама. Мама, которая всем нам отдавала всю свою душу и все свои силы.


41


Вскоре после того, как меня уложили в палату, я неожиданно для себя стал петь самым громким голосом на всю больницу самую нелепую из возможных в таком положении песню "Вдоль да по речке, вдоль да по Казанке". Я был в полном сознании и прекрасно понимал всю свою дурь и неприличие вытворяемого, не говоря уже о том, что знал, как дико я фальшивлю. Но никакой силы удержаться у меня не было. Сбежались врачи со всего корпуса, окружили мою койку, и один из них, нагнувшись, стал меня спрашивать: "Как Вас зовут?" — "Михаил Иванович, ...Только волосы дерет..." — "Сколько Вам лет?" — "28, ...Волос к волосу кладет...". Едва я успокоился.

Затем начались дни и ночи, между жизнью и смертью. Дежурила около меня мама. Давала мне кровь сестра Катя. Часто я вспоминаю об этом. Очень тяжкие отношения, особенно в будущем, сложились между нами из-за ее характера. Но внутри, глубоко, Катя любила меня, и не раз показывала это в трудные минуты жизни.

Мне нельзя было ни есть, ни пить. Есть не хотелось, а вот пить хотелось нестерпимо. Мне кажется, что у меня сильная воля. Но должен сознаться, что как-то ночью я все же сунул в рот кусочек льда, приготовленного для пузыря, который все время был у меня на животе. В те годы не было чистого льда, и он был грязный, перемешанный с углем. Это не могло удержать меня. Все же этот малый глоток воды сильно мне помог. Когда мне уже стало лучше, мучило меня то, что много дней не работал желудок, а ставить мне клизму врачи категорически отказывались. До сих пор помню, какое счастье я испытал, когда, наконец, собрав все свои силы, я "прочистился".

Врачи были ко мне очень внимательны, а мама их одаривала детскими книгами в моих переводах.

Конечно, я получал много писем, не забывали меня и Тюрки. Молодой организм сравнительно быстро справился с бедой, и я снова встал на ноги.

Язва желудка — коварная болезнь. Человек испытывает боли, иногда отчаянные, тогда, когда нет кровотечения. А когда язва открывается, уже никаких болей нет.


42


Дружба с Тюрками продолжалась. Возвратившийся из тюрьмы Гитя тоже примкнул к нашей компании. Гитя был на несколько лет моложе Гути и значительно ниже его ростом. Человек с кристально чистой душой. Братья, во многом схожие между собою, отличались, пожалуй, главным образом вот чем. Для Гути голос его "я" был чем-то святым, и если ему чего-то особенно хотелось, то значит, это так само Провидение указывает. Гитя же был человеком долга, с крайне развитой совестью. Он все время сверялся в своих поступках с нею. И жить ему поэтому было совсем не легко.

Оба брата сходились в убеждениях, в любви к поэзии. Но Гутя почти не писал стихов. Об одном удивительном исключении из этого правила я расскажу дальше. Гутя воспринимал людей как-то тоже через свое "я". Гитя же ощущал их непосредственно и много раздаривал им горячей любви, ну, конечно, иногда и горечи и презрения. Гитины стихи были не слишком хороши по форме. С моей помощью Гитя кое-что учил из теории стихосложения (я ему подсовывал Брюсова). Все же в основном он не связывал себя накрепко формой и писал непосредственно. У него была глубоко лирическая душа, но чтобы любить его стихи, пожалуй, надо было любить его самого и знать, о чем он пишет. Стихов он написал очень много. Гутя был его чуть ли не самым горячим ценителем, да и вообще трудно себе представить более яркий пример братской любви с отдачей себя ей целиком. И лишь в одном случае, о котором рассказывать здесь не место, Гутино стремление подчиниться своим желаниям вызвало глубокую боль и страдания Гити. Потом это прошло, да даже и в тот момент Гитя также продолжал любить брата. Насколько помогла их взаимная дружба выжить — расскажу дальше.

Еще несколько слов об отношении Гути к Соне. Пожалуй, в своей любви мы с Гутей были два сапога пара, так же отдавались ей полностью и целиком. Когда Соня была невестой Гути, он собирал альбом из кусочков материи от ее платьев и, перелистывая его, перебирал все события, вспоминая, в чем и когда она бьша одета. Соня же вряд ли сильно его любила, хотя и не могла не отвечать на такую огромную любовь. Соня происходила из мещанской семьи, однако очень тянулась к общей культуре и стала вполне образованным и интеллигентным человеком. Их женитьба бьша для Гути далеко не заоблачным счастьем. Почему-то Соня не


43


хотела, чтобы он стал ее фактическим мужем. Это доставляло Гуте ужасные страдания. Сама же Соня часто увлекалась другими, Гутя тяжело ревновал, но все ей прощал.

Гитя, помимо поэзии, отдавался музыке, игре на рояле. До сих пор помню свое удивление тому, как увлекло меня его исполнение "Лунной сонаты" Бетховена. Я писал уже, что музыку, и в частности Бетховена, я не понимал (было одно лишь исключение — Шопен, который меня всегда завораживал). И вдруг эта "Лунная соната", конечно, далеко не в мастерском исполнении Гити, полностью захватила меня своей глубокой скорбью. Не знаю, было ли тут родство наших душ с Гитей, или это было самовнушение, но пережил я в эти минуты очень много.

Само собой нам захотелось встречаться почаще, и мы организовали вчетвером "литературный кружок". Не помню, довелось ли читать доклады Гуте и Гите, однако помню хорошо свой доклад о Тютчеве. Я почему-то очень волновался и читал стихи Тютчева заикаясь. И тем не менее, хорошо помню широко раскрытые от удивления и восхищения глаза Гити. Оказывается, он имел о Тютчеве смутное представление по школе, которое привило ему крепкое против него предубеждение. (Боже, как часто это безлюбовное преподавание литературы в школе надежно отбивает у людей тягу к самому прекрасному.) Разумеется, более всего поразили его стихи "Молчи, скрывайся и таи...", стихи, которые так любили и Лев Толстой, и все другие мудрые и талантливые русские люди. Вот на оселке Тютчева и завязалась наша дружба с Гитей. Случилось так, что с Гутей мы дружили, и дружили чрезвычайно долгие, долгие годы. С Гитей же гораздо меньше по сроку, но и гораздо ближе мы были духовно, и его чувство долга и доброта к людям всегда потрясали меня.

Гитя был гораздо более "толстовцем", чем Гутя. Понимать эту фразу надо по-особенному. Она не значит, что учение Толстого стало альфой и омегой его жизни, что он постоянно перечитывал его и т. д. Нет, но согласившись с его идеями, он воплощал их в жизни, не придавая, впрочем, этому значения большего, чем мы все рядом с ним живущие. Он отказался от кожаной обуви, если помню, то и от молока и яиц. Это нисколько не мешало ему жить в остальном полнокровной духовной жизнью.

Соня вызвалась сделать доклад о Пушкине. Конечно, тема такого доклада была, сдержанно выражаясь, весьма интересной.


44


Но, Боже мой, что из этого получилось... Кажется, первое заседание кружка с Сониным докладом было еще у меня. Доклад же Сони заключался в том, что она читала выбранные места из Вересаева "Пушкин в жизни", и, кажется, из другой книги Вересаева "Пушкин в двух планах". Что касается этой второй книги, то до сих пор сгораю от стыда при этом воспоминании. Незадолго до того времени папа был в гостях у Вересаева и выпросил у него эту книгу, дав честное слово, что он ее вернет. Соня так пристала ко мне, чтобы я дал книгу на прочтение, что я уступил и больше этой замечательной книги так и не видел. Всю жизнь возмущаюсь человеческой нечестностью в отношении невозврата книг!

Так вот, "Пушкин в жизни", конечно, был ранее нами самими прочитан, и поэтому такое Сонино чтение без сопровождения какими-либо комментариями, мыслями и т. д. было достаточно скучным. Но сказать об этом Соне я не решился. Между тем четыре тома этой книги давали Соне неограниченный материал для докладов, которые далее продолжались уже в Лосинке, где Тюрки жили в дачном доме, принадлежащем, кажется, дяде Гути и Гити. Жили они очень скромно, не припомню сейчас, на какие доходы, кажется, зарабатывая пилением и колкой дров или чем-то в этом роде. Те чувства, которые я испытывал, приезжая вечерами к ним в Лосинку, я описал в стихах.


Дорогие мои и милые!

Вечерами за лентой дорог,

За домами, во тьме сиротливыми,

Мне маячит ваш дальний порог.


Я оставил мятущийся город,

Грохот злобный, огни без конца.

Здесь же ветер, и черен, и молод,

Бьет, сгоняет усталость с лица.


45


Эти четверть часа забвенья

И предчувствье любимых слов

Отдаются беззвучным пением,

Вереницей невнятных снов.


Молод, стар ли, здоров или болен,

Счастлив буду иль был ли когда?

Эх, не все ли равно, если волен

Над тобою смеяться, Беда.


Подошел. И никак не поверю,

Видя дачи немой силуэт,

Что нырнуть в темноту — и за дверью

Меня встретит заливчатый свет...


Стихи эти, такие слабые, пришлись Тюркам по душе, так как в них говорилось о нашем лучшем в дни молодости, и Соня, положив на музыку, постоянно пела их и тогда, и много лет спустя.

Приходишь к ним, Соня очень приветливо встречает, но сейчас же выгоняет: "Походите по лесу, пока я не приготовлю обед". Мы бродили и мирно беседовали. Когда возвращались, заставали уже заботливо приготовленный винегрет, в который Соня вкладывала всю душу, и тем не менее, несмотря на крайнюю свою непривередливость, ел я его с величайшим трудом, настолько все это было непроварено, непросолено и т. д. Просто даже не понимаю, как можно ухитриться такое приготовить. Конечно, прошли годы, и Соня стала настоящей хозяйкой — жизнь заставила, но тогда было что-то фантасмагорическое. Комнатка была уютно прибранной, с массой фотографий.

После ужина начиналось чтение Вересаева и мука от мысли: Боже, сколько за это время можно было бы прочесть другого и поговорить, а ведь так мало и редко нам приходится встречаться вместе.

Один раз я пришел туда пешком через Сокольнический парк и Лосиноостровский лес с секретарем Вегетарианского общества Ваней Баутиным, одним из самых чудесных людей, которых я знал, вместе с девушкой, которая как будто должна была стать его невес-

той. Однако эта девушка явно была с комсомольским уклоном и

духовно была довольно далеко от него. В те времена Ваня часто

бывал у нас дома, и мы вечерами вместе печатали на ротаторе

" Бюллетень вегетарианского общества".




Похожие:

Здесь мне приходится снова сделать перерыв и рассказать, что же происходило у меня дома iconFuneral of Hearts
Меня трясло мелкой дрожью, я знала, что он снова начнет свои разговоры, от которых мне станет не по себе. И я знала, что его улыбка...
Здесь мне приходится снова сделать перерыв и рассказать, что же происходило у меня дома iconFuneral of Hearts
Меня трясло мелкой дрожью, я знала, что он снова начнет свои разговоры, от которых мне станет не по себе. И я знала, что его улыбка...
Здесь мне приходится снова сделать перерыв и рассказать, что же происходило у меня дома iconЯ здесь by Настюшка
Улица, дома, люди, деревья, машины… Все это меня окружает, но… Но мне это не интересно. Мне ничего не интересно в этом мире. Я не...
Здесь мне приходится снова сделать перерыв и рассказать, что же происходило у меня дома iconIndigo soul Пьеса. Действующие лица
Может стоит рассказать кому-то, поделится с кем-нибудь а как рассказывать? Придти и сказать: «Здравствуйте, у меня рак мозга»? То...
Здесь мне приходится снова сделать перерыв и рассказать, что же происходило у меня дома iconЯ слушаю. Здравствуйте. Я звоню по очень важному вопросу. Кто звонит?
Простите, мне дали телефон и сказали, что я могу позвонить. Мне сказали, что только здесь мне могут помочь, что по этому телефону...
Здесь мне приходится снова сделать перерыв и рассказать, что же происходило у меня дома iconГосподь меня любит!
Скажу я: «Спасибо Тебе, что любил, Что смертью Своею меня искупил, За то, что возился со мной как с младенцем, Что жизнь Ты дарил...
Здесь мне приходится снова сделать перерыв и рассказать, что же происходило у меня дома iconПамятка родителям от ребенка Не балуйте меня, вы меня этим портите. Я очень хорошо знаю, что не обязательно предоставлять мне все, что я запрашиваю. Я просто испытываю вас
Не бойтесь быть твердыми со мной. Я предпочитаю именно такой подход. Это позволяет определить мне свое место
Здесь мне приходится снова сделать перерыв и рассказать, что же происходило у меня дома iconПамятка родителям от ребенка не балуйте меня, вы меня этим портите. Я очень хорошо знаю, что не обязательно предоставлять мне все, что я запрашиваю. Я просто испытываю вас
Не бойтесь быть твердыми со мной. Я предпочитаю именно такой подход. Это позволяет мне определить свое место
Здесь мне приходится снова сделать перерыв и рассказать, что же происходило у меня дома iconחנוך לוין "הרטיטי את לבי" תרגום מעברית: מרק סורסקי Перевод Марка Сорского. Copyright©2006 Ханох Левин. «Заставь моё сердце трепетать.»
Лалалалашечкой. Как же мне нравится, что она меня любит! Ну просто рыдает, когда меня нет рядом, а когда я прихожу – хохочет! Иногда...
Здесь мне приходится снова сделать перерыв и рассказать, что же происходило у меня дома iconДай мне сто дней… I снова меня осадила любовь, Серые стены разрушатся вновь

Разместите кнопку на своём сайте:
Документы


База данных защищена авторским правом ©podelise.ru 2000-2014
При копировании материала обязательно указание активной ссылки открытой для индексации.
обратиться к администрации
Документы

Разработка сайта — Веб студия Адаманов